По смерти его отца, а моего деда, екатерининского секунд-майора, по рассказам матушки, он был дядею по матери взят на воспитание, потом определен им на службу солдатом в полк, которым он командовал, и отец мой с пятнадцати лет уже стал делать походы. Дядя его был суровый, строгий, непреклонного характера начальник и хотел с ранних лет приучить его ко всем трудам и тягостям нашей русской богатырской военной службы. Отец рассказывал, что часто до крови растирал себе во время похода ноги и не смел заикнуться об этом. Для своего времени отец мой был очень образованным человеком, превосходно знал немецкий язык, немецкую литературу, а также, как видно, усвоил отчасти и немецкую философию того времени. После него осталась порядочная библиотека немецких сочинений, английские же и французские были в переводе немецком или русском; книги эти указывали на его любознательность и серьезное направление его ума. Вероятно, вследствие тогдашнего мистического настроения, он был масоном и одно время секретарем в ложе Лабзина и его другом. Между близкими ему масонами были: Поздеев, граф Разумовский, князь Гагарин, Зверев, Граббе, других не припомню. Помню, что когда я был в отпуску в 1820 и 1821 годах, матушка получала письма от Лабзина из Пензы, куда он потом был переведен, высланный из Петербурга, кажется, в Пермь за то, что, быв вице-президентом Академии художеств, подал голос против принятия "почетным членом" графа Аракчеева, которого прием мотивировали близостью к Государю, на что будто бы он возразил, что Ильюшка, кучер, тоже близок к Государю. Так, по крайней мере, тогда все говорили о нем. Мне известны только некоторые черты его характера, слышанные от матушки мною.
Так, он сам вполне сознавал резкость и строптивость своего характера, и как он был человек весьма религиозный, то говаривал: "Если бы не вера и не благодать Господа, то я был бы подобен сатане". Отец, как мне передавали, имел на него сильное и умеряющее влияние; по общему голосу того времени, это был мужественный поборник правды и добра.
Несмотря, однако ж, на преданность отца моего немецкой и вообще европейской культуре, он был русским православным человеком и добрым христианином, с твердою и пламенною любовью к Богу. Когда я, быв в отпуску 17-летним офицером, выпущенным из Морского корпуса, посетил многих из его близких знакомых и друзей, то все помнившие его мужчины и дамы с увлечением говорили мне о его высоких качествах и о его увлекательном красноречии, когда он говорил о Боге. Слыша такие восторженные отзывы о нем, я не мог не гордиться таким отцом и не принять его за свой идеал, хотя для меня и недоступный! Он был горячим патриотом, и когда-то однажды вечером, читая в газетах о созыве ополчения в 1805 году, сказал матери нашей: "Ну, мой друг, если одна неприятельская нога переступит нашу границу, я снова вступаю в военную службу".
По выходе из военной службы он поступил в гражданскую, в учреждение Императрицы Марии Феодоровны, которая очень ценила его за правдивость и честность и даже удостаивала его своею особенною доверенностью. Так, однажды, когда дошли до нее слухи о каких-то злоупотреблениях какого-то значительного лица, она призвала отца и просила его сказать ей всю истину, будучи уверена - как сама выразила ему - что услышит от него одну правду. Отец, не обвиняя и не защищая это лицо, отвечал Императрице, что, не имея фактических доказательств, которые обязывали бы его прямо открыть злоупотребления, он ничего не может сказать в таком важном обвинении, особенно пред Ее Величеством. Императрица поняла это благородное молчание и сказала, что еще более уважает его за такие прекрасные правила.
Со своими строгими правилами он не хотел долго оставаться на службе и вышел в отставку в чине коллежского советника. Императрица очень сожалела о его выходе; а как она ценила его, представляю следующий факт. Когда мать моя, оставшись вдовою с многочисленным семейством, просила о пенсии за 35-летнюю военную службу отца и долго не могла получить ее, Императрица, стороной узнавши об этом ходатайстве, от себя, без всякого прошения, положила ей 1000 рублей ассигнациями пенсии, и последняя сестра моя, девица, получала ее до самой смерти. Я не говорю уже о том, что она крестила одну из сестер моих и меня.
По выходе моего отца из службы граф Алексей Кириллович Разумовский, хорошо его знавший, предложил ему управление своими обширными имениями в Пензенской и Тамбовской губерниях. Тут выказались и экономические способности отца моего, так что в течение пятилетнего управления он значительно увеличил доходы в имении, несмотря на то, что, по своим христианским правилам, обращал особенное внимание на хозяйство крепостных крестьян и их благосостояние. Он, как рассказывали крестьяне, скорее прощал, если встречал небрежность на барщинской работе, нежели на собственно крестьянской. Он был очень строг, но в то же время справедлив, добр, сострадателен, так что память о нем долго сохранялась в народе. Обычных праздничных приношений управителям он не терпел и совершенно вывел этот обычай крепостного быта. Из Петербурга он с семейством переехал в Пензенскую губернию, в село Ершово Чембарского уезда, близ границы Кирсановского, где находилось вотчинное управление.
Мы поселились в большом управительском доме, который стоял в центре села Ершово. Расположение дома было обыкновенное; из прихожей со двора входили в большой довольно зал, из зала налево был кабинет отца, а влево из кабинета была спальня, у дверей которой по ночам всегда спал Валерка, белая легавая собака отца, жившая замечательно долго, до 26 лет. Направо залы была гостиная, а налево семейные комнаты и детские.
Первые годы моего детства, от 2 до 7 лет, прошли в этом доме. Отец мой много читал и занимался, по утрам в конторе, а по вечерам - дома. Он часто езжал по полям и другим работам, так как в имении были большие посевы, иногда верхом, а иногда в дрожках, и в этом случае брал меня с собой. В этих поездках за ним всегда следовал казак; казаки эти назначались к управляющим вроде вестовых из Малороссии, где у графа Разумовского были большие имения. Отец очень заботился и об устройстве имения; на реке Ворона построил большую каменную мельницу; построенные им оранжереи, кажется, сохранились доныне. В 12 верстах был завод винокуренный под управлением господина Мирошевского, а также и конный завод. Ершовское имение было барское в полном смысле слова; тут было все: и редкие фруктовые деревья в оранжереях, и на берегу реки сад с испанскими вишнями, теплицы, парники, всевозможные мастерские: слесарня, столярная, каретные и ткацкие. Для приезда графа был большой, хотя одноэтажный, дом из двадцати комнат, с богатою мебелью и всеми принадлежностями: флигелями для приезжих, превосходной баней, со всеми приспособлениями при ней, комнатами для отдохновения с диванами, кушетками и дорогими коврами, и все это только на случай приезда графа, который при отце не был ни разу. Помню, что однажды приезжал один из сыновей графа, и помню, что он, рассердившись на что-то на человека, велел для экзекуции привязать его к столбу, к которому привязывали лошадей, но отец, увидев эти приготовления из окна, тотчас пошел к нему, и экзекуции не было.
Отец устроил также в Чернышеве, верст 8 от Ершова, восковой завод, который очень занимал его. Он там делал пробу восковым свечам, расставляя их в кабинете на столах; и помню, что в это время мы уже не смели войти в эту комнату, чтобы малейшее колебание воздуха не мешало правильному горению. Мы, дети, очень боялись его, так как он был строг, его вместе с этим чтили и любили его безмерно. Когда, после обеда, он отдыхал, мы все ходили на цыпочках и говорили шепотом, зато малейшая ласка его делала нас счастливыми. Но не мы одни, а все служащие в доме и имении очень боялись его и в то же время любили. Все знали, что его приказания и распоряжения не могли не быть исполнены в точности, и это не вследствие каких-либо тяжких наказаний или побоев, которых он избегал, а единственно вследствие той нравственной силы, какою он обладал, и в уверенности, что каждое распоряжение его было обдуманно и делалось с полным знанием дела. Он любил порядок и точность во всем строе жизни, как в делах обыкновенных, так и важных. Был очень гостеприимен, любил хороший стол, но сам был очень воздержан и умерен; курил свою пеньковую трубку только три раза в сутки, и вообще во всем его жизнь может служить образцом благотворно деятельной и обдуманно правильной жизни. Он не любил посредственности; все вещи и вещицы, которые он употреблял, были лучшего качества и изящны, во всем была видна печать его своеобразного характера. Когда я дорогой, ехавши в отпуск, потерял свой табак и матушка отыскала в кладовой оставшийся после него табак, то оказалось, что это был лучший американский табак, известный тогда под названием "Р. Я.".
Помню его белку, которая обращалась с ним очень бесцеремонно, так что, когда ее выпускали из клетки, она взбиралась на него и пряталась в его рукаве. Помню также, что я этой белки, когда она бегала по комнате, сильно побаивался, не смея, однако ж, высказать своей боязни. Помню также его большого ворона, который очень чисто говорил: "Ворон слава Богу", "Ворону кушать", "Петр Гаврилович" и еще несколько слов, которых не помню; у него также был сурок, всегда прибегавший на его свист; как-то он умел приучить и крота. По рассказам, он брал рукою змею и, встряхнув ее, клал за пазуху. Он любил грозу и всегда в это время выходил на крыльцо. Он отлично стрелял, фехтовал, ездил верхом - словом, это был человек замечательный и достойный быть принятым за идеал*. Ко всему этому, отец мой был очень красив, среднего роста, строен, с правильными чертами лица и очень симпатичным выражением; у него были большие выразительные голубые глаза, каштановые волосы, очень густые, и до самой смерти никто не замечал, что он носил маленькую накладку на самом темени, где была небольшая лысина. Ни бакенбард, ни усов он не носил. Зубы у него были по белизне, правильности образцом совершенства, и до самой смерти не было ни одного испорченного. Он был веселого, ровного характера, но очень вспыльчив, хотя эта вспыльчивость мгновенно проходила. В обществе это был самый приятный человек, как отзывались о нем все его знавшие. Он очень красно говорил, что было особенным его даром, и разговор его всегда был оживленный и увлекательный; любил также музыку; инструментами его были гусли, бандура и, как говорили слышавшие его игру, играл он с большим чувством. По преданию, он в молодости был влюблен в свою двоюродную сестру, просил у митрополита разрешения жениться, но, получив отказ, покорился уставам Церкви. Затем уже, через несколько лет, находясь с полком в Финляндии, он женился в Выборге, по любви, на одной шведской дворянке Верениус, моей незабвенной матери. Она разделяла с ним труды походной жизни, и в это время у них родились две дочери, Екатерина и Елизавета, потом, уже в Петербурге, родились еще две дочери, и последним, в Петербурге, родился я. Меня назвали Александром, именем Государя, которому отец мой был предан до энтузиазма.