Доктор учинил Васильеву унизительный и бессмысленный допрос: он спрашивал, не было ли у него в молодости тайных пороков, ушибов головы, увлечений, странностей и т. д. Этот допрос возмутил студента до глубины души, — он полон высокого горения, его мозг ищет путей спасения людей от зла и преступлений, а доктор с равнодушием профессионала регистрирует лучшие порывы его души медицинскими терминами.

«Может быть, все вы и правы! — говорит Васильев, поднимаясь и начиная быстро шагать из угла в угол. — Может быть! Но мне все это кажется удивительным! Что я был на двух факультетах — в этом видят подвиг; за то, что я написал сочинение, которое через три года будет брошено и забудется, меня превозносят до небес, а за то, что у меня душа болит, за то, что о падших женщинах я не могу говорить так же хладнокровно, как об этих стульях, меня лечат, называют сумасшедшим, сожалеют».

Слова Васильева нисколько не тронули доктора. Он с многозначительным и понимающим видом дал ему попить капель и прописал два рецепта — бром и морфий.

Трудно дать более яркий, исчерпывающий и правдивый образ Гаршина, чем это сделал Чехов в своей короткой новелле.

Еще в Петербурге, после казни Млодецкого, Гаршин говорил друзьям, что ему необходимо повидаться с Толстым, разрешить в беседе с великим писателем мучившие его вопросы.

Сейчас, находясь в Туле, недалеко от имения Л. Н. Толстого, Гаршин устремился к нему. Он нес Толстому свои планы переустройства жизни и спасения людей от зла и несправедливости.

Вращаясь в кружках петербургских литераторов, Гаршин, по-видимому, слышал, что Толстой переживает глубокий внутренний кризис, и это еще больше усиливало его желание поведать писателю свои мысли и сомнения.

Семья Толстых сидела в зале за большим столом и обедала, когда лакей доложил Льву Николаевичу, что внизу дожидается какой-то мужчина.

Толстой поднялся и вышел к посетителю. В передней устоял бедно одетый молодой человек и смотрел на него огромными, прекрасными глазами. На губах неизвестного играла улыбка.

Лев Николаевич удивленно спросил: