В эти же дни, в соответствии с взрывом невнятиц с Наташей и с обнаглением вновь в июне-июле было притихшего "существа", появились и черные: во всех видах; на прогулке в Дорнахе я стал встречать невыразимых уродов, точно выбегавших из всех кустов при виде меня, чтобы пройтись по дорожке -- мне навстречу; почему я, живя полтора года в Дорнахе, не замечал, что он населен уродами, монстрами в духе Босха? Их и не было; они исчезли потом; в августе Дорнах переполнился уродами, из которых каждый -- редчайшее явление; появлялась чудовищно распухшая мегера в бородавках с такими манерами, что можно было думать: она -- не только содержательница публичного дома, но... так сказать "патрон" всех на свете публичных домов; однажды, в те дни, я ее встретил на базельском железнодорожном вокзале, куда я попал с покупками и где в ожидании поезда пил чай; она уселась перед моим столиком с неприличной девицей, намазанной под ангела; третий с ними сидел... тот самый член базельской ложи в лиловом галстуке, который с июня всюду мне попадался вне Дорнаха, точно следя за мною (что он член, явствовало его появление на лекциях доктора в столярне); все трое дружески беседовали: нарочито дружески, точно этим бросая мне вызов. Другим из запомнившихся монстров тех дней -- идиотичного вида прыщавый малый, выносившийся мне навстречу и при виде меня разрывавший беззубие своего гнилого рта; было что-то отвратительное в этом идиоте; стоило мне прогуляться по Дорнаху, он -- тут как тут: летит навстречу. Третий монстр, мне запомнившийся, -- ужасный старик с сизо-лиловым гигантским, ненормально утолщенным носом, скрюченный, обросший сединами, с маленькими злыми кабаньими, вниз устремленными и моргающими себе в усы глазками; самое страшное, что он несся вприпрыжку, не глядя на меня, мимо меня; и -- часто вылетал из-за кустов, у поворота дорожек. Четвертый ужас -- гигантский толстяк, с усищами, сосущий огромную сигару и ею делающий движения; увидев меня, сигара его начинала прыгать во рту вверх и вниз; что сие значило, -- не знаю; но я понимал, что жест сигары относился ко мне.

"Много еще ужасов бывало", -- вернее: все эти монстры высыпали на дорожки Дорнаха и Арлесгейма в первой половине августа, как жабы и черви... после дождя; к концу августа все они -- бесследно исчезли.

Эти черные пешки, присоединенные к шпикам, к следу шпиков и к черной даме в черных днях, нависавших над всеми нами и особенно надо мной, были лишь бордюром к черному фону, который скоро предстал предо мною во всем величии, как развернутое покрывало, готовое пасть на меня и окутать меня; пешки доказывали, что есть черная партия в игре со мной, или даже с нашей партией, игроком которой я считал доктора; он ходил, как в воду опущенный среди нас; его вид -- дручил; он видом показывал точно, что об ужасных минах, подведенных под "Гетеанум" и под все его дело, он знает, но -- говорить не может.

Это было одним из мотивов, почему я не решался обратиться к нему из чернот моих восприятий: ему не до меня, даже не до нас; он отражает какие-нибудь невероятные ужасы, о которых говорить невозможно; и вспомнились его слова в Швеции, сказанные в замке, где я получил посвящение в М.Е.: "Если бы оккультист сказал вслух о страшных вещах, которые ведомы ему, никто бы не выдержал: есть вещи, упоминание о которых способно разорвать землю".

Я думал: нечто в этом роде приблизилось; мои переживания и наблюдения -- наблюдение симптомов, только симптомов, под которыми -- вящий ужас.

В это время Ася себе заказала белую суконную накидку к праздничным дням, накрывавшую ее с плеч до земли; накидка выглядела белым рыцарским плащом; я поглядывал на нее; и думал: "До чего этот плащ не соответствует истине нашего положения!" Я и не подозревал, что в имагинациях, которые мне скоро подстроются, белый плащ, который окажется у меня на руках, будет мне символом посылаемой защиты и помощи.

К ряду восприятий присоединилось еще одно: в моей бессоннице на почве невроза, тоски и мозгового переутомления (я ведь проделал гигантскую работу над текстами доктора, Готе, Метнера и написал книгу в 400 страниц) присоединилось поганое восприятие: прямо под полом моей постели -- там, где в первом этаже у старушки Томан была пустая комната, в которую стали последнее время заходить какие-то неизвестные мещане и в которой временами кто-то неизвестный стал ночевать, -- прямо под полом из пустой комнаты начинали доноситься странные звуки; кто-то приходил; под моей головой раздавались: шепот мужского голоса, потом возня, и заглушённые женские стоны; ну, словом: мне казалось -- кто-то насиловал женщину; возня длилась часами, сквозь нее раздавались явные стоны женского существа; какую-то женщину часами мучили; я вскакивал с постели и не знал, что мне делать; раздайся все это громче, я имел бы право разбудить Асю, спуститься в нижний этаж и самому удостовериться, в чем же дело; но смесь из поганых и страшных звуков под моей головой была на той границе, которую переступить я боялся: "Что если -- кажется? И я останусь в дураках".

Ночные звуки, присоединенные к дневным восприятиям, к Наташе, существу, на фоне Дорнаха, на фоне всего прочего, доканывали меня, вырывая сон; относительно этих звуков я не знал точно: относимы ли они к расстройству слуха или к действительности.

Как-то раз я заметил у старухи Томан девочку лет 12-ти, с черными, как смоль волосами, болезненно-острыми глазами, обведенными синевой, и смертельно бледную. Девочка появлялась часто, и я не знал, откуда она взялась: может быть, старуха Томан ее взяла в дом (наша квартира была с отдельным ходом наверх и я никогда не знал, когда гостят сыны Томан, приезжавшие откуда-то, когда их нет). Но появление странной, черной девочки как-то ассоциировалось в моем сознании со всею градацией черных знаков; явления черного крапа многообразны были; и отмечались мной механически: отметишь и забудешь, но все же отметилось: "Девочка эта... к худу".

Однажды ночью, когда обычные стоны и вздохи, соединенные с возней под моей головой, были особенно настойчивы, -- ужасная мысль резнула меня: "неужели эта девочка, и Томан, как будто ее взявшая в дом, приход неизвестного ночью..." -- словом: ужасное, гадкое подозрение мелькнуло в голове, что Томан продает девочку какой-нибудь скотине; я тотчас отвергнул мысль: Томан казалась честной старухой; думать так о ней гнусно: но мысль -- застряла.