Но вот, -- среди лиц, сосредоточивших в своей деятельности традиции великих заветов русской литературы или действительно пролагающих новые пути в искусстве, начинает твориться что-то неладное; новые слова их превращаются в дешевый модернизм; строгость пути их сменяется подозрительной шаткостью; принимая в свои ряды авантюристов, они все более и более из воинов движения попадают в провиантмейстеры: снабжают модернистическим провиантом потребителя. И печальная, но -- увы! -- неизбежная переоценка их деятельности становится непреложным фактом.
Перед нами "Исповедь" Горького; в ней просыпаются вновь лучшие стороны дарования Горького: с радостью убеждаемся мы, что Горький -- жив, что он -- художник; с грустью убеждаемся мы, что многие из нас -- мертвее Горького.
Невольная переоценка Горького -- неизбежный факт; мы не поклонники его; но ценителями многого в нем мы должны остаться.
"Исповедью" своей показал он, что умеет и по сю пору видеть русскую душу. Когда читаем в "Исповеди" об исканиях его героя, перед нами пробегает ряд лиц, проходит и деревня, и монастырь, и схимник, чей голос "подобен трепету крыльев умирающей птицы", выплывает во тьме "аналой и черный гроб": сеет схимник оттуда "потихоньку слова свои; осыпаются они... как пепел дальнего пожара..."; проходит и образ монаха-скептика Антония: с ледяным лицом "спокойно плетет" он бескровную речь; проходит и клирошанка, "черная, как обрывок тучи в ветреный день", и просит: "ребеночка хочу"; проходит и человек с Пермской стороны в напоенном смолами воздухе, в белом подряснике, "за спиною ранец из телячьей кожи и котелок"; прославляет Бога: "Велик мастер Господь...: леса, реки, горы хорошо положил"; проходят чернорабочие -- и великая равнина земли русской воскресает перед нами: "Над горой в синем небе четко видно зубчатую стену леса"; проходят весна, лето, осень, зима: "Тает земля... и, чмокая, присасывает ночи", а в тумане качаются голые деревья, "плывут и прячутся намогильные кресты"; зимою "за окнами вьюга бесприютная по полю мечется, в стены стучит, стонет и воет, озябшая"; а то -- "синие дали, вышитый золотом осенний лес, или зимний храм серебряный". Проходит Россия, то хмурая, то золотая -- осенью, то ликующая в сердце странника. И, забывая растянутость фабулы, несовершенство многих страниц, веришь Горькому, что любит он Россию, что слушает он "мать сыру землю". И поется в душе: "Россия, Россия, Россия моя"... И Бог весть, что вкладываешь в эту песню: тоску и религиозные искания, горький плач и веру в лучшее будущее.
Сквозь все это ведет Горький смятенную душу своего странника в "восторг ночи", когда один во тьме обнимает он землю своей любовью и, обняв, молится: "Ибо Ты еси один Бог, творяй чудеса".
"Тако исповедую и верую".
"Оставайтесь верными земле", -- зовет нас Заратустра; "землю целуй неустанно", -- улыбается старец Зосима у Достоевского. Вот, где запад соединяется с востоком: в искании Бога живого. И Горький, доселе впадавший в условности мертвой тенденции, вдруг как бы начинает внимать завету Достоевского.
"Тако исповедую и верую", словно его это голос долетает к нам. Тут -- подлинная правда; Горький видит то, что есть. Религиозные искания героя "Исповеди", не показывают ли они, что в душе Горького происходит перелом?
"Тако исповедую и верую" -- во что? В народ, в Бога, в Маркса? Тут есть недоговоренность, в которой чувствуется смешение, смятение.
Но мы не должны смешивать там, где смешивает сам Горький: религиозная правда о земле, как бы ни была она революционна в скрытой своей сущности, -- не имеет ничего общего с той религией, которую пытаются создать из экономической доктрины Маркса. В ней интересует нас метод, т. е. теория. Там же, где соприкасаемся мы с живой религией, не может существовать никакой доктрины (ни революционной, ни реакционной), выдаваемой за религию. К богостроительству зовет Горький; для этого он призывает к земле: через землю к Богу, вот внутренний смысл "Исповеди"; и вовсе не так должны мы понимать слова Горького: через Бога к земле; ведь тогда земля у него -- кумир. Кумиров не надо нам.