Уже над ним стоит Фекла Матвеевна в шоколадном платье; вся овеянная сладостным ароматом полей, но глаза ее под вуалью; еще она не сняла шляпу; что она там, под вуалью, - плачет, улыбается ли? Лука Силыч на нее шевелит губами, тянется: "Отравили, отравили..." Но она не слышит; она улыбается: ничего под вуалью не разберешь...

Смотрит Фекла Матвеевна на мужа, и видит, что это уже не муж, не сам, а так ч т о - т о , завернутое в простыни; хочется ей плакать о муже и горевать; но горести нет никакой, а т а к ч т о - т о : синее в душе блеснуло озерцо, и к нему будто из слюды сбегают гремучки-струйки; там дерево свесит свой блекнущий лист, а в листе сладкая осенняя синичья пискотня; не горе в душе Феклы Матвеевны, а воспоминанье да сладкая осенняя синичья пискотня, и властное приказанье подслушивает она в себе: "Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо..."

"Так не надо, не надо, - пытается что-то крикнуть из Луки Силыча, - надо обо мне плакать, а не смеяться..." Но Фекла Матвеевна не смеется; слезы текут из ее глаз, а все же... в душе ее встает луч золотой, а в луче - вьется, крылышком бьется, гулькает голубок белый.

"Не надо!.."

" Надо!.."

Густо, и пусто, и страшно в еропегинском доме: в темных углах начинается шуршанье. Лука Силыч опять залетал по комнатам.

ПАВЕЛ ПАВЛОВИЧ

Над высоким обрывом, куда проваливаются сосны, сидит Катя, а перед ней над лесною далью злой, вечерний холодный огонь; серый плед закрыл Катины плечи; детские плечики чуть дрожат от пробегающей сырости; здесь вчера, бедная деточка, чуть было не кинулась в пруд; здесь вчера, бедная деточка, простила Петра; здесь вчера она простирала к нему свои тонкие руки - туда, над лесною далью, в злой, вечерний, холодный огонь.

Но мысль о бабке остановила ее.

И себя пересилила Катя; и даже она, как всегда, раскладывала пасианс; и они играли с бабкой в дурачки - старуха и детка; и улыбались друг другу; а потом уже к вечеру приехал дядюшка Павел Павлович, на день задержавшийся в Лихове.