Этой осенью часто встречалися -- почти каждый день где-нибудь: по воскресеньям мы виделись у меня, а по вторникам собирались иные из нас у Бальмонта, по средам собирались у Брюсова, по четвергам -- в "Скорпионе"; был вечер собрания у "Грифов". Совсем неожиданно "Скорпион" предъявил ультиматум сотрудникам "Скорпиона": должны они были уйти из издательства "Гриф"; мы с Бальмонтом отвергли такой ультиматум; поэтому Брюсов косился на нас; говорили, что Гиппиус интриговала; А. А. меня спрашивал письмами, как быть ему; но узнав, что я с "Грифом", он тотчас же присоединился к ослушникам, сопровождая письмо свое шуточным стихотворением, изображающим разоблачение гиппиусовой интриги:
...Опрокинут
Зинаидин грозный щит...267
И далее -- "разбит": "разбит" -- Брюсов.
Аргонавтический коллектив процветал; струи жизни в нем били; а мне -- было грустно; литературная ажитация утомляла меня; и я чувствовал убыль в душе темы внутренней жизни; как будто бы экскламация жизни, попытка построить на ней ритмы братства -- убийственно отзывались в душе; ощущал появление словесного беса; слова тяготили; отчетливей поднимались конфликты сознания, неразгадавшего зори, от зорь отделенного испареньями душевного коллективизма; искал ноты гармонии; в воображении возникали прекрасные формы общения; все мы сидим за столом; мы -- в венках; посредине плодов -- чаша, крест; мы молчим, мы внимаем безмолвию; тут поднимается голос: "Се... скоро".
Такие картины всплывали; вставали вопросы, как нам подойти к совершению религиозного дела: и как его выразить в формах; попытки гармонизировать коллектив потерпели фиаско; ведь вот: не наденешь на Эллиса тоги; я, бывало, высказывал грусть свою Н. Петровской и А. С. Петровскому; первая -- понимала меня, но помочь не могла; а второй меня вез к прозорливому епископу на покой, к Антонию268, личности замечательной и одаренной прозрением. Антоний, вперив в меня сини зрачков, оправляя белейшую шелковистую бороду, сам принимался бросать искрометно словами; и вспыхивали сияющие недомолвки из слов; и вставало все то, о чем плакало сердце: но не было в этих сияньях венков; не было "аргонавтов"; вставали над вечным покоем упорные шепоты сосен Сарова. И после Антония наши слова о мистерии, о соборности, о братстве казались крикливыми, явно лишенными ритма; но я, стиснув зубы, пытался привить тихий ритм аргонавтам; "аргонавты" галдели; во внутреннем мире недавней гармонии не было, хлынули волны ветров: благодати; несли меня и принесли прямо к осени 1903 года, там бросили на холодные октябревские камни Москвы, отлетевши бесследно: крутились столбы мерзлой пыли перед невидящим взором.
Заря убывала: то был совершившийся факт; зари вовсе не было; гасла она там в склонениях 1902 года; 1903 год был только годом воспоминаний.
И помнилось прошлое: я отдавался духовной работе; и достигались минуты покоя, в одну из минут я увидел как небо времен лучезарное с горизонта встающими тучами; голос сказал мне: "Смотри -- покрывается небо; оно покидает на годы". Я осенью этой не раз возвращался к духовно увиденной пелене на годах. Но сознаться, что мы в пелене, что "мистерия" чувств не вернет благодатного времени, -- нет; и я лгал себе; может быть, лгал я другим? Аргонавты мне верили; я же смятенный, в себе замыкался.
Так ощупьями полусознанной лжи создавались те ноты измученности, от которых искал избавления я в безотчетных мечтах о мистерии с Н. И. Петровской, в беседах с Антонием и в письмах к Блоку.
С особенной нежностью я поворачивался к А. А.; так нуждался в общении с братом по духу. Я помнил, что он в очень трудном, в ответственном: в первых месяцах брачной жизни; и думалось, что не увидится такая мне близкая жизнь.