Я озарен... Я жду твоих шагов...

Не было в нем никакой озаренности, мистики, сентиментальности "рыцаря" Дамы; стиль старых витражей цветных, стиль готических дуг -- всего менее подходил к его облику: никакой гиератики "Средних веков", или -- "Данте"; и -- да; больше "Фауста". Но -- лучезарность была; он ее излучал и, если хотите, он ей озарял разговор; в нем самом озаренности не было, но из него расширялось какое-то световое и розовое тепло (темно-розовое порою); физиологическое и кровное; слышалась влажная почва, откуда-то проплавляемая огнем; а "воздуха"

-- не было; физиологичность души его при отсутствии транспарантности "озарений" производила страннейшее впечатление; и -- подымался вопрос: "Чем он светится?" Какие-то радиоактивные силы тут были (преображенности, взрыва?); они излучались молчанием очень большой головы, наклоненной чуть-чуть набок, кудрявой и отмечающей чуть заметным склонением медленные слова, чуть придушенного, громкого, несколько деревянного голоса; -- вдруг стремительно бойким движением, не без вызова, рисовало лицо его линию кверху; и -- вылетал из чуть дрогнувших губ голубоватый дымок; он клонился из дыма над мелочью разговора, простого, конкретного; и -- свечение, розовость распространялись вокруг, оставляя спокойным А. А., и охватывая собеседника, которому вдруг хотелось сказать о "последнем" А. А. Он -- спокойно выслушивал, недоуменно моргая глазами, отряхивал пепел; и -- щурил глаза.

Вызывал впечатление пруда, в котором утаена большая, на поверхность редко всплывавшая рыба; в нем не было ряби, ни отблесков, ни лазури, ни золота: золота афористической ряби на лазуреющем фоне идей; не было и играющих рыбок, выбрасывающих пузырьки парадоксов (пузырьки были зато в его письмах); в беседе не чувствовалось кипения (кипел -- собеседник): гладь тихая -- ни теории, ни расструенной мысли; и окружающее отражалось -- зеркально; да, он не казался "рассудочным"; мудрость какая-то сказывалась в такте жестов его, не торопливых и сдержанных, редких, но метких; вдруг: от поверхности приподымались тяжелые волны глубинности, взвинченной быстрыми ходами рыбипы-мысли, вынашиваемой годами; присутствие "рыбины" чуялось в Блоке под маской готовности на все согласиться, чтобы "отделаться"; легкость, с которою Блок соглашался порою на все, распространялась в периферии его разговора; здесь часто могли вы услышать "да", "нет" (и не "да", и не "нет": "Ах, оставьте в покое меня: пустяки ваши "да", пустяки ваши "нет"...) -- это значило: повремените -- глубинная рыба вынашивается; когда он придет к утвержденью узнания, то никакие силы не смогут свернуть его: узнанное проведено сквозь строй существа: тогда выскажется во внутренне повелительной форме: "Да, нет!" Этой внутренне повелительной форме извне соответствует мягкое, деликатное отклонение чуждого мнения: "-- Может быть... А пожалуй, я думаю, что это не так: знаешь, это -- не так". И с "не так", или с "так" -- не свернешь его.

Все это выглянуло из А. А. на меня уже при первом свидании нашем, расстраивая былые о нем представленья и вызывая мучительную работу сознания; ожидал его видеть воздушным, мистичным, внемысленным, а земная, тяжелая и огромная интеллектуальность меня поразила, меня подавила; и высекался откуда-то издали лейтмотив семнадцатилетних общений, -- огромное целое, бывшее мне порою прекрасным, порою тяжелым; грусть, сходную с разочарованием, -- ни с чем не сравнимую грусть, какую испытываешь перед роковыми часами, слышал: "Да будет же воля Твоя". И послышалась поступь судьбы. Блок -- ответственный час моей жизни, вариация темы судьбы: он -- и радость нечаянная, и -- горе; все то прозвучало при первом свидании: встало меж нами. Отсюда -- неловкость.

Запомнился этот морозный денек; и запомнились мне фонари на Арбате -- в зарю, и -- заря, погасавшая, грусть, охватившая; я пошел поделиться своим впечатленьем о Блоке к Петровскому; и не помню, как именно очутились мы с ним на Никитском бульваре; здесь я рассмеялся: "Да, знаете, -- вот неожиданным оказался, совсем неожиданным Блок". В стиле наших проказ (подстрелить незнакомых прохожих на улице парадоксальною ассоциацией, карикатурною звуковою метафорой, шуткой) заметил я: "Знаете на кого он похож? Он похож на морковь". Так нелепицей выразить что-то хотел, передать что-то, -- что, я не знаю: продолговатость лица ли, казавшегося очень розовым, лучезарным и крепким: "Похож на морковь или... на Гауптмана". А. С. Петровский к нелепице этой прибавил свою -- что-то в этом же роде: так в явно мальчишеских выходках я постарался скорей расшутить свою смутную, сложную грусть.

А. А. Блок и С. М. Соловьев

В тот же вечер с А. А. и с Л. Д. снова встретились мы у С. М. Соловьева; там всем полегчало; вдруг стало теплее и проще; быть может, произошло оттого это, что у С. М. Соловьева без "взрослых" мы встретились; С. М., родственник А. А., знавший давно его, одновременно ближайший мой друг, -- непринужденностью, бурными шутками быстро сумел ликвидировать официальность меж нами; ведь стиль отношений друг к другу был нами же создан (понять философию Владимира Соловьева); образовали мы три -- треугольник, естественно дополняя друг друга; и "око, иль глаз в треугольнике" -- тема поэзии Соловьева ("Прекрасная Дама"), -- присутствовала меж нами; С. М. был цементом, связующим: он ведь и вызвал мои отношения к Блоку.

С. М., экспансивный, переходивший от шуток, подчас гимназических, к темам серьезным, умевший серьезное вызвать, умевший серьезное вовремя закрывать яркой солью острот и чудовищных шаржей, -- С. М. близко знал и меня, и А. А.; он умел создавать между нами троими -- "общественность"; он являлся естественно законодателем тона, заставив А. А. и меня полагать, что под "маской" натянутости, возникающей между мной и А. А., -- лишь простое, хорошее чувство. Втроем было проще; и -- открывалось незримое "око" меж нами (как будто вдвоем приходилось искусственно высекать это "око").

В ту пору С. М. был настроен особенно догматично по отношению к пониманию соловьевских идей; искали конкретных задач соловьевства; искали развить в окружающей жизни все то, что намечено в линии пересечения философии, поэзии, мистики Соловьева; к конкретной искомой системе мы трое стояли в различных позициях: Блок был поэт ясновидец; я -- более всех был философ; С. М. Соловьев был теолог, готовый везде и всегда объявить чуть не "первый вселенский собор" нашей Церкви; Блок был в ней началом иоанновым (так полагали мы все), а С. М. был началом петровым; я -- Павловым. Трое -- Петр, Павел, Иоанн -- при сидениях втроем составляли естественно возникающий "вселенский собор"; на соборах -- теолог господствует; мистик, философ -- всегда отступают; и потому-то С. М. проводил среди нас деспотический свой догматизм в понимании Блока, стараясь в А. А. и во мне вкоренить пониманье свое; он порою влачил нас, не влекшихся к догматам, предпочитающих символы, ритмы и музыку, -- в точность "сектантства"; он правил путем наших встреч; увлекал в "Теократию" Соловьева, причем понимание теократии у С. М. было собственное; где угодно он мог дать точный ответ в нашей плоскости, на которую он взял монополию; так представлялась Россия в грядущем ему федерацией общин, ответствующих уделам, управляемых советами-светами посвященных, в народ озарявшие тайны Ее; во главе же советов он видел: трех избранных (уподобляемых соловьевскому первосвященнику, царю и пророку); они находили средь женщин земных идеальный прообраз Ее, олицетворявший живую икону; С. М. рассуждал: католический Папа -- наместник Христов, -- власть имеет впускать в двери Царства Христова; грядущее олицетворение Софии, земной Ее образ, был должен (не смейтесь) быть -- "мамой", вполне соответствуя "папе". По мнению С. М., составляли естественный мы рудимент теократии; нам оставалось лишь выбрать прообраз; и -- "мамский " престол замещен; и -- ячейка грядущей России готова; в ячейке созреет грядущая революция Духа; самодержавие, будет свергнуто; революция -- мост к Теократии: Православие, Самодержавие и Народность заменятся лозунгами: Теократия, София, Парод; так С. М. очень часто шутливо высказывал: да, вот, как знать; может быть, призывала судьба нас на громкое дело; ведь восклицал Мережковский недавно еще: "Или мы, иль -- никто". Тут С. М. умолкал: прикрывал свои выводы шутками; такт запрещал ему ставить решительно точки над "i" -- в той мечте, над которой впоследствии так хохотали мы; эта Утопия не имела конечных последствий; то был создаваемый "миф", утаивший до времени в подсознании нашем священное творчество.