Что же есть школа нашего символизма по Блоку? Символист -- обладатель какого-то тайного "клада" (духовной действительности); клад кажется символисту принадлежащим сперва одному ему. В своей статье о символизме Блок пишет: "Ты -- одинокий обладатель клада; но рядом есть еще знающие об этом кладе... отсюда -- мы: немногие знающие, символисты... с того момента зарождается символизм, возникает школа" 5. Стало быть, школа русского символизма по Блоку есть некое интимное братство "конкретно зарю увидавших"; заря эта -- родина: Дух. Символизм так возник; так, как встретились мы (С. М., я и А. А.), так встречаются лишь эзотерики, заговорщики Духа: "Здесь... "перемигиваются ", согласные на том, что существует раскол между этим миром и "мирами иными" (из той же статьи); "Символист уже изначала -- теург, т. е. обладатель тайного знания, за которым стоит тайное действие". Весь стиль наших встреч и бесед en trois 6 (С. М., я, А. А.) в 1904--1905 годах -- "перемигивание" о знании, из которого должно воспоследовать: действие; выдуманный С. М. Соловьевым "Lapan" был лишь способом "перемигивания". Увы, действия -- не воспоследовало; и "теургический" пыл символизма сменился впоследствии снегом и пеплом "эстетики"; эта эстетика непроизвольно расширилась в Петербурге до стиля, "игры" в символистическую мистерию (действие), что сказалось, например, в упомянутом вечере, на котором укалывали иглою и на котором водили писатели хоровод; мы в ответ из Москвы (в знак протеста) сознательно сузили сферу "эстетики" символизма до самых сухих рассуждений о форме, о ритме о методе, стиле; в суженьи, во внешнем отмежевании от мистики, от "мистерии", в блоке с Брюсовым (формалистом, эстетом), спасали мы в катакомбы в молчание, -- скомпрометированный теургический момент символизма, поруганный, как казалось нам, в Петербурге с отчетливого попустительства.. Блока; так некоторым "Аргонавтам" казалось в Москве; петербуржцам же главным образом очень новым пришельцам в страну "символистов" (являющимся для нас parvenus 7 ), им казалося: в нашей придирчивости и в устремлении к формуле есть отказ от недавних путей; так началося образованье двух фракций: Московского и Петербургского символизма ("Скорпион" и "Оры") казались петербуржцы нам большевиками и экстремистами; и в экстремизме казались они нам губителями дорогого, всем общего дела; казалось, что к ним примыкают случайные, пришлые люди, непосвященные в "эзотерику" символизма, вчера еще наши хулители, контрреволюционеры в искусстве, сегодня -- сменившие "вехи", и объявившие нас, революционеров, вчера выносивших всю тяжесть борьбы за свободу искусства, -- в отставшем; таково -- содержание пафоса резких статей, из которых в "Весах" мы стреляли по "Орам". А петербуржцы ответили на эту войну объявлением нас нарушителями добрых нравов литературы, разбойниками, лишенными вкуса, слуха, рационалистами. Правы же были и те, и другие; и так же: неправы остались и те, и другие; предвидением падения с высоты символизма -- падения, погубившего течение (в целом) -- правы мы были; но были правы и в Петербурге, естественно возмущаяся "тоном" полемики, нами затеянной; а широкая публика -- не понимала всех тонкостей фракционной борьбы, ей казавшейся бурей в стакане воды.

Я был искренен в вопле, что: "Многим из нас принадлежит незавидная честь превратить самые грезы о мистерии в козловак" {См. "Весы". "На перевале". "Искусство и мистерия".}.

Петербургская, как нам казалось в то время, распущенность заползала в Москву, образуя гибридные соединения из новаторов, пошедших на соглашение с инертной толпою, и "сменовехистов" из бывших отчетливых реакционеров в искусстве, старающихся спекулировать на "символизме", на новизне; и по адресу первых я скоро писал потом: "Нынче талант окружен ореолом рабов. Раб же знает: любезнейшего из друзей патрон отпускает на волю. А вольноотпущенник в наши дни -- это первый претендент на литературный трон патрона... Не имей рабов, не останавливайся в покоренной стране, оставайся воином вольным: все вперед, все вперед" {"Весы", " На перевале": "Вольноотпущенники".}. Талант, окруженный рабами и вольноотпущенниками, -- А. А. Блок; мистический анархизм с его формулами расширения символизма в Москве признавались реакцией, способствующей образованию нечистого символизма; к Иванову, к Блоку мы предъявляли категорические ультиматумы: разорвать явно с теми, которые, как нам казалось, их лестью заманивают в свой лагерь для спекуляции новизной; разумеется: ультиматумы им казались насилием; мы требовали покаяния: "На высотах стоят по-прежнему воины движения, победоносно поднявшие знамя символизма... потянулся обоз войска. Литературный обоз... всякого движения изобилует гешефтмахерами..." {"Весы". "На перевале": "Вольноотпущенники".} Эти гордые речи, -- как впоследствии я упрекал себя горько за них: именно в ту пору, когда Эллис, я, Соловьев с фанатизмом отстаивали чистоту символизма, у нас за плечами шла явная откровенная спекуляция нашим же фанатизмом; мы были слепыми орудиями. Этого мы не видели; и казалось Иванову, что мы предаем реализм символизма субъективистическому распылению его в философию, "мистику" -- рационализму и кантианству, творчество -- методологическому приему; к такому же взгляду на нас очень часто склонялся и Блок; так в нем преломлялись слова мои: "Символизм в искусстве не касается техники письма... Борьба художественных школ вовсе не касается проблем символизма... Когда мы осветим поставленные проблемы в свете психологии и теории познания -- только тогда мы поймем, что такое проблемы символизма. Но на этих вершинах мысли слышен свист холодного урагана, которого так боятся Митрофанушки-модерн..., насвистывающие похоронный марш, символизму" {"Весы". "На перевале": "Детская свистулька".}. Митрофанушка -- "мистический анархизм", в сознании которого "наш" символизм обертывался "кантианством", на что я отвечал с негодованием: "Певчая птица, качайся себе на веточке, но, Бога ради, не подражай свистом фуге Баха, которую ты могла услышать из окна. Чтобы быть музыкантом мысли, мало еще дуть: "дуть -- не значит играть на флейте; для игры нужно двигать пальцами" (Гете)". Певчая птица, недовольная нашей московской платформой -- опять-таки есть А. А. Так А. А. был единственной тайной фигурой полемики; я на него нападал, но не для того, чтобы его повалить, уничтожить в борьбе, -- чтоб вернуть его к прежнему светлому миру; через мир тот опять отыскать к нему путь; да, конечно же, тайной любовью к былому дышала моя горечь фраз, обращенных к нему; в руках Брюсова, в атмосфере взаимного подзадоривания друг друга против Петербурга (С. М., Эллиса и меня) эта горечь "утраты друга" пресуществлялась в атаки; передавали, что там, в Петербурге, меня называли "разбойником", нападающим на дорогах. Попав из Парижа в Москву, очутился я в гуще литературной политики; часто встречались мы с Эллисом (у меня и в "Дону" {Меблированные комнаты на Сенной площади, где жил Эллис.} ), вынашивая тезисы литературной платформы, задумывая полемическую кампанию; и порою присоединялся к нам Брюсов, желавший воистину "доброго" мира между нами (для "доброй" грызни с Петербургом); заседания О-ва Свободной Эстетики, происходившие в Литературно-Художественном кружке, рефераты там, -- все то привлекало, как способ забыться от душу снедавшей тоски; так, "эстетика" занимала серьезно меня (туда втягивал Эллис); и я очутился совсем неожиданно в комитете "эстетики"; в комитет же входили: любитель художества, доктор И. И. Трояновский8, художники В. А. Серов9, В. В. Переплетчиков, Гиршман10, В. Брюсов, из музыкантов -- Н. Кочетов11 и, кажется, что -- Корещенко12 (а может быть, Мейчик13); секретарем был В. В. Пашуканис14, расстрелянный через несколько лет*. К тому времени начинаются мои первые публичные лекции, которые имели успех, пока еще не затравили газеты и не был объявлен бойкот (эти прелести "прессы"еще предстояли); те лекции вызвали ряд новых встреч: с интеллигентною молодежью, с рабочими, с революционерами; жизнь начинала уже принимать этот вид утомительной суеты, от которой впоследствии так я страдал: жизнь среди телефонных звонков, посетителей, приглашений туда и сюда, теоретических "принципиальных" бесед; но под всей этой умственно интересной возней ощущалась тоска; сердце все еще не могло помириться с едва пережитою драмой сознания: с разуверением в Блоке и в прежних путях. Мы частенько встречались с С. М. Соловьевым, едва оправляющимся от тяжелого ревматизма, который схватил он в одну из поездок своих (зимних) в Дедово. По приезде в Москву я застал пригвожденным к одру его; он меня встретил с уютным, немного трагическим юмором:

-- Да, вот, -- дошли мы: тебя там в Париже изрезали; ты обливался там кровью, а я вот свалился без ног.

--- Да, дошли мы до точки...

И нам обоим казалось, что годы предшествующие, вызывавшие в нас род какой-то горячки исканья путей, нас столкнувшие с революцией и поставившие перед лицом необходимости совершения какого-то акта, -- окончились кризисом, выпавшим в форме болезни; свалился в Париже я; в скором времени свалился С. М. Соловьев, здесь, в России; к тому же: сгорел его дедовский домик, где сиживал и В. С. Соловьев еще: домик, где столькое пережили мы вместе! Задумывались над судьбою своей: но мало мы вспоминали пережитое когда-то у Блоков; А. А. для С. М. Соловьева теперь был общественной литературной) силой, враждебной С. М.; беспощадную критику наводил он на Блока, стихотвореньям которого противополагал он стихотворения Вячеслава Иванова.

О Петербурге болталось так много; ходили какие-то сплетни о том, что там -- "Бог знает что", и что "среды" Иванова -- невероятнейший кавардак; я, конечно, не верил ни слухам, ни сплетням, стараясь не слушать о том, что болтают кругом; но я чувствовал: что-то ужаснейше надломилось в кругу, где когда-то встречались с А. А. мы; в чем суть -- я не знал (да и знать не хотел); знал одно я: Л. Д. потеряла отца (старика Менделеева), изменилась совсем (говорили, -- ее не узнать), поступила на сцену1S (и факта того я Бог весть почему все не мог ей простить: мне казалось, что факт поступленья на сцену -- предательство: выдача тайны "мистерии" {В 1919 году.} ); говорилось еще, что А. А. увлекается сценою (постановкою "Балаганчика"), что он весь погружен в интересы театра Комиссаржевской16. Опять-таки: в "сцене" я видел для жизни А. А. и Л. Д. лишь кулисы; и самое тяготение к подмосткам рассматривал как болезненное извращение чистоты теургических устремлений недавнего прошлого; про А. А. поговоривали, что и он весь -- изменился, что стал попивать, что бросается в угар жизни, иль -- мрачно молчит, удаляясь от всех; говорили: как будто бы он увлекается кем-то17.

Но все, что случайно ко мне долетало из жизни А. А., воспринималося мной, как "надрыв", как жест боли и кощунства, как попранье святынь, под которыми встречались все мы недавно еще для совместного "действа"; и вот это "действо", связавшее нас четверых, обернулось в А. А. и Л. Д. "балаганным паясничеством", отчего мы с С. М. Соловьевым свалились (в Москве и в Париже): болезнь -- лишь итог, выпадающий в тело: итог действий Духа. И потому-то слова Соловьева, которыми встретил меня он в Москве. --

-- Да ведь вот -- мы дошли: тебя резали там, в Париже, -- а я вот

свалился: без ног, -- те слова в моей жизни казались словами Сибиллы18 (хотя С. М. часто просил меня "ну-ка, Боря, провещивайся", апеллируя якобы к моему сибиллизму, однако "провещиваться" мастер был -- он: он "провещивался" -- гениально!).