Государь признал за благо прервать прежние ближайшие связи с Францией. Он запретил поднимать на французских судах в русских портах трехцветное знамя; велел нашим подданным немедленно выехать из Парижа и из Франции и постановил впускать французских подданных в Россию не иначе как с строжайшим разбором, а за находящимися уже в России иметь самый бдительный надзор. Только ведено было торговые сношения оставить на прежнем основании и еще не отзывать из Франции нашего посла и наших консулов.
Дела не могли, однако же, долго продолжаться на таком основании и ясно было, что придется или совсем расторгнуть все связи с Францией, или же признать нового ее монарха. К последнему сердце Государя вовсе не лежало. Между тем Англия, Австрия и Пруссия, равно как и все прочие европейские кабинеты поспешили признать Людовика Филиппа: он был королем французов на самом деле, и одно лишь поддержание его власти могло противопоставить законную преграду якобинским замыслам той партии, которая возвела его на престол и теперь громко требовала войны. Отделиться от своих союзников и от всей Европы через непризнание Людовика Филиппа значило оскорбить все кабинеты и возбудить против себя личную вражду нового короля. Кроме того. Карл Х и слабый его сын торжественно отреклись от своих прав на французскую корону и предоставили ее младенцу-герцогу Бордоскому. Поддерживать права последнего, при всей их законности, значило поддерживать какой-то призрак. Франция не хотела этого младенца, а сам он, по своим летам и по всем обстоятельствам, находился вне возможности чего-либо домогаться. Разрыв с Францией должен был нанести вред нашей торговле, нарушить общий мир, расторгнуть наш союз с первостепенными державами и, не быв вынуждаем народною честью, противореча интересам Империи, возбудить сильное неудовольствие, тем более что у нас все порицали злополучные декреты Карла X, сделавшиеся причиной парижской революции, а малодушное поведение падшего короля лишало его того сочувствия, которое обыкновенно сопутствует несчастью.
Итак, после долгой внутренней борьбы и гласно заявленного отвращения к новому монарху Франции нашему Государю не оставалось ничего иного, как покориться силе обстоятельств и принести личные чувства в жертву сохранения мира и отчасти общественному мнению. Император Николай впервые принудил себя действовать вопреки своему убеждению и не без глубокого сокрушения и досады признал Людовика Филиппа королем французов.
Мы жили в то время в Царском Селе. Государю, недовольному самим собой, нужно было развлечься, и мы отправились в военные поселения. Весь гренадерский корпус был собран лагерем у Княжего Двора. Государь, расположившись в палатке насупротив лагеря, сделал большой парад, а на другой день ученье и маневры. Потом мы поехали по полковым штабам и наконец в Старую Руссу. Французский поверенный в делах Бургоень сопровождал Государя в этой поездке; он не мог довольно надивиться всему, что он видел, в особенности же общему довольству, замеченному им в Старой Руссе и в нескольких многолюдных селениях, через которые мы проезжали.
На возвратном пути мне позволено было заехать в мою эстляндскую мызу Фалль, где проводила летнее время моя семья. Но едва я пробыл там три дня, как прискакал курьер с известием, что Государь уехал в Москву, где открылась холера, и велит мне тотчас за ним следовать. Я был в восхищении от героической решимости моего царя и спустя два часа после получения известия уже летел по почтовой дороге. Прибыв в Петербург, я заехал в Царское Село за приказаниями Императрицы и поспешил в Москву. А там, приехав вечером, немедленно явился к Государю с выражением благодарности моей за память ко мне в минуту столь тяжкую для отеческого его сердца. Он был, как всегда, спокоен и благодушен. Его приезд оживил, но не удивил добрых москвичей, которые среди ужаса таинственной заразы предчувствовали, что их не покинет царь. Когда он появился перед народом, презрев опасность, чтобы пособить ему, -- общий энтузиазм достиг крайних пределов и всем казалось, что сама болезнь должна уступить его всемогуществу. Было решено оцепить Москву для охранения от заразы прочих губерний и Петербурга; все исполнилось без затруднений, и покорность народа, одушевленного благодарностью, не знала границ. Холера, однако ж, с каждым днем усиливалась, а с тем вместе увеличивалось и число ее жертв. Лакей, находившийся при собственной комнате Государя, умер в несколько часов; женщина, проживавшая во дворце, также умерла, несмотря на немедленно поданную ей помощь. Государь ежедневно объезжал публичные заведения, презирая опасность, потому что тогда никто не сомневался в прилипчивости холеры. Вдруг, за обедом во дворце, на который было приглашено несколько особ, он почувствовал себя нехорошо и принужден был выйти из-за стола. Вслед за ним поспешил доктор, столько же испуганный, как и мы все, и хотя через несколько минут он вернулся к нам с приказанием от имени Государя не останавливать обеда, однако никто в смертельной нашей тревоге уже более не прикасался к кушанью. Вскоре за тем показался в дверях сам Государь, чтобы нас успокоить; но между тем его тошнило, трясла лихорадка и открылись все первые симптомы болезни. К счастью, сильная испарина и данные вовремя лекарства скоро ему пособили и не далее как на другой день все наше беспокойство миновало.
Десять дней проведены были в неутомимой, беспрерывной деятельности. Государь сам наблюдал, как по его приказаниям устраивались больницы в разных частях города, отдавал повеления о снабжении Москвы жизненными потребностями, о денежных вспомоществованиях неимущим, об учреждении приютов для детей, у которых болезнь похитила родителей; беспрестанно показывался на улицах; посещал холерные палаты в госпиталях и, только устроив и обеспечив все, что могла человеческая предусмотрительность, 7 сентября выехал из своей столицы. Вечером мы приехали в Тверь и остановились во дворце, который некогда был занимаем Великою княгинею Екатериной Павловной с супругом ее, принцем Георгием Ольденбургским, во время бытности его тамошним генерал-губернатором. Здесь врач принял нас в особо приготовленной комнате и окурил, согласно с существовавшими тогда правилами, хлором; после чего дворец и маленький его сад оцепили часовыми, для совершенного отделения его от города; а нас, во исполнение собственной воли Государя, желавшего дать пример покорности законам, засадили в карантин и отъединили от всего мира. Свиту государеву составляли, кроме меня, граф П. А. Толстой, бывший некогда моим начальником в парижском посольстве, генерал-адъютанты Храповицкий и Адлерберг, флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин и доктора Арендт и Енохин. Всех нас разместили в том же дворце. Утром занимались бумагами, которые ежедневно присылались из Петербурга и Москвы, а потом прогуливались по саду, впрочем очень худо содержимому. Государь стрелял ворон, я подметал дорожки. За этими забавами следовал прекрасный обед для всего общества вместе, после которого расходились по своим комнатам до вечера, соединявшего опять всех на государевой половине, где играли в карты. Так мы до возвращения в Царское Село провели и дней в этой тюрьме, хотя очень спокойной и удобной, но тем не менее жестоко нам надоевшей.
Между тем пришло известие о бельгийской революции, изгнавшей из Брюсселя принца Оранского; брат его, принц Фридрих, пытался было снова овладеть Брюсселем, но, продержавшись там лишь несколько дней, покинул город и весь край на жертву революции, представлявшей, собственно, одно постыдное и смешное подражание парижской.
Пример был опасен. В Брюсселе, как и в Париже, победа осталась на стороне революции; там, как и тут, законность должна была преклониться перед беспорядком и монархия перед демократическими идеями. Умы разгорячились, и легкость успеха в этих двух странах не могла не ободрить и не внушить новой отваги людям злонамеренным. Варшава была переполнена такими. Обезьянство французским доктринам, увлекшее слабые польские головы в первую революцию и приведшее Польшу к первому ее разделу, возобновилось и теперь в том же духе и послужило сигналом к восстанию.
Уже за несколько времени перед тем замечались разные проявления революционных замыслов в варшавской школе подпрапорщиков. Цесаревич, быв неоднократно о том предварен, сначала не давал веры этим изветам, а впоследствии хотя и учредил следственную комиссию, но сия последняя действовала чрезвычайно слабо. Несмотря на подозрительный свой характер. Цесаревич не хотел предполагать, чтобы нашлись преступники в числе тех, которых называл своими, а подпрапорщики, помещенные на жительство возле сада его Бельведера, им сформированные, обученные и, так сказать, воспитанные, были для него такими в полном смысле.
25 ноября вечером пришло к Государю известие, что 17-го числа, вечером же, Варшава сделалась театром кровавых сцен. Описывалось, как несколько подпрапорщиков ворвались в Бельведерский дворец, изранили президента полиции Любовицкого и убили генерала Жандра, прискакавшего предварить Цесаревича о грозящей ему опасности; Цесаревич сам едва успел от них скрыться задним ходом и сесть на лошадь. Только когда русская гвардейская кавалерия поспешила на помощь ему, убийцы бежали из Бельведера; между тем весь город пришел в волнение и народ, бросившись в арсенал и выломав все двери в нем, захватил все находившиеся там склады оружия. Далее, что 4-й линейный полк, саперный батальон и гвардейская конно-артиллерийская батарея, уже заранее подготовленные бунтовщиками, тотчас стали на их сторону, а поспешившие к волновавшимся сборищам для восстановления порядка военный министр граф Гауке, начальник пехоты граф Станислав Потоцкий, генералы Цементовский, Трембицкий, Брюмер и Новицкий пали жертвами ярости своих соотчичей; что русские полки Литовский и Волынский и с ними часть польских гвардейских гренадер в польской походной амуниции ждут на площади приказаний Цесаревича; что конно-егерский полк польской гвардии с несколькими ротами армейских гренадер сохранили верность и в ночь присоединились к трем русским кавалерийским полкам, находившимся при Цесаревиче; наконец, что весь город открыто бунтует и никаких мер не принято для его усмирения.