— То есть как не выдадут? — не понял Лукин.
— Потонем мы здесь до одного, никто и не узнает, куда я девался… Может, в плен попал.
— В полку дознаются… — сказал Двоеглазов.
Внезапно из расположения немцев донесся тот же протяжный крик, несколько правее, чем раньше:
— Ива-ан, сдавайся… У нас водка есть…
— Живой еще! — с сожалением проговорил Двоеглазов.
Он быстро приложился к автомату и выпустил оглушительную очередь. В разных местах окопа также засверкали слепящие огни выстрелов. Но едва они отгремели, вновь послышался голос, недосягаемый, неуязвимый, словно издевающийся над стрелками:
— Ива-ан, у нас хорошо! Хлеба дадим.
— Рядом ходит, а не ухватишь! — с жестокой тоской сказал Кулагин.
Он не признался старшему политруку, что семья его совсем недавно уменьшилась. Умерла в эвакуации дочь, и в этом, как и в том, что ему самому недолго, вероятно, осталось жить, были виноваты немцы. Его напряженная, трудная ненависть к ним стала как бы свойством характера, окрасив в свой цвет отношение Кулагина ко всему окружающему. В целом мире солдат не видел уже ничего, что не заслуживало бы осуждения или насмешки.