— Озлобились люди за свое горе… — проговорил Двоеглазов, сурово взглянув на семерых пленников Колечкина.
Они сидели все вместе, тесной группкой, также обратив лица в сторону ушедших. Вскоре те скрылись в зеленоватой ряби орешника.
Бойцы прислушивались, не отвечая Двоеглазову; даже Рябышев перестал улыбаться. Прошла минута, другая, но выстрела, известившего бы о том, что с немцем покончено, не раздавалось… Напряжение, с которым солдаты ждали, становилось все более тягостным, потому что жестокая ненависть Кулагина казалась способной на страшные вещи… Николай не выдержал и, наклонившись к Двоеглазову, — он представлялся ему добрее других, — тихо сказал:
— Пойдем туда… Пусть скорее стреляет.
Двоеглазов только покачал головой.
— И мстить — беда, и не мстить — беда, — проговорил Рябышев печально.
— А ты думаешь, как? — строго спросил Двоеглазов.
Бойцы опять замолчали, глядя на кусты орешника: там, в желто-зеленом, весеннем дыму молодой листвы, происходила казнь. Вдруг, раздвигая головой ветки, оттуда появился немец… Он спешил, часто озираясь, и, добежав до костра, остановился, обернувшись назад. Николай заметил, как бессмысленно быстро шевелились пальцы его рук, стянутых веревкой… Потом появился и Кулагин. Он медленно подошел, держа в опущенной руке винтовку.
— Развяжи его кто-нибудь, — сказал Кулагин устало, сел и отер всей ладонью лицо. — Не могу лежачего! — растерянно проговорил он.
— Голубчик! — закричал Двоеглазов. — Ах ты, голубчик мой! Русский человек!