— Медицинский, чистый, — пояснил он.

— Чтоб не последнюю, — сказал Двоеглазов значительно и поднял кружку.

Николай оглядел товарищей: Кулагин, сощурив белые глаза, смотрел в свой металлический стаканчик; Рябышев светло улыбался; Петровский озабоченно посматривал в сторону дома: не идут ли сюда? Двоеглазов держался степенно, даже торжественно. Сам Николай ощутил вдруг такую любовь к людям, с которыми делил все беды и радости, что едва не признался в ней во всеуслышание.

— Чтоб не последнюю, — повторил Колечкин.

Все подумали об одном и том же, чокнулись, выпили и убрали кружки.

Обед в этот день был очень хорош. Рябышев удивил всех, выложив кусок сала, завернутый в суровую тряпочку, хранившийся у него, вероятно, со дня призыва. Петровский раздобыл где-то миску моченых антоновок, а Николай за чаем попотчевал товарищей из заветной круглой коробки, в которой еще оставались конфеты. Это особенно понравилось Кулагину и Двоеглазову, так как оба семейных бойца сберегали сахар для посылки детям.

К концу обеда Николай разговаривал громче других; жесты его стали широкими, размашистыми. После того как Петровский рассказал бойцам об обстоятельствах смерти командарма, Николай с жаром поведал то, чему был свидетелем в медсанбате.

— Не ушел, значит, из строя… — помолчав, сказал Двоеглазов.

— И нельзя уйти, пока можешь стрелять! — закричал Николай самозабвенно.

— Требовательный был генерал, — проговорил Кулагин.