Отцу моему была отведена казенная квартира при доме приказа общественного призрения, где мы прожили неделю или две, а потом переехали за реку Ушайку (особый неширокий рукав Томи), в дом купца Борковского, деревянный, в два этажа. Мы занимали вверху одну его половину налево, а другую, правую, занимали хозяева; внизу помещалась прислуга состоявшая на первых порах из дворового нашего человека Василья и из горничной девушки Татьяны, нанятой в Москве. В кухне, стоявшей у ворот на дворе, поселились повар -- поляк из сосланных, кучер -- калмык, по имени Осип, тоже из сосланных, и два казака. В числе первых лиц, которые стали мелькать у нас в доме, были две дамы в черном, мать с дочерью, по фамилии госпожи Берх, навязавшиеся нам в родню. Дочь преподнесла мне, при первом же свидании, несколько книг, с изображением цветов. В конце было объяснение на двух языках: русском и французском. Это были книги из остатков библиотеки покойного отца подносившей, француза Берха, который попал каким-то образом в Сибирь довольно давно, ходил постоянно в башмаках, отчего жители Томска (где этот Берх встретился с моим отцом, еще холостым) стали говорить, что у них два Берга: "Берг в сапогах и Берг в башмаках".

Тогда отец мой занимал немудрое место в губернском правлении и был "Берху в башмаках" не нужен; оттого никто из его фамилии к нам никогда не заглядывал. А когда отец мой получил чин повыше, вдова "Берга в башмаках" оказалась нам вдруг родней...

Вслед затем явилась и настоящая наша родня: брат матушки, Павел Ефремович, разжалованный, как выше было сказано, в солдаты. Отец мой скоро уладил, что он был произведен в унтер-офицеры и записан в томский гарнизон.

Четвертым памятным для меня лицом, вскоре показавшимся в нашем доме, был человек довольно замечательный, некто Матвей Матвеевич Геденштром. Прошедшее его мне неизвестно. В молодости он, живя в Петербурге, в чем-то провинился и был сослан в глубокую Сибирь, в каторжную работу. В видах облегчения ему тяжкой участи, местные власти (а может и из Петербурга) предложили ему совершить поездку на север от Новой Земли, в страны, еще никем непосещенные. Он промахал на собаках верст 300--400, пока хватало пищи и дров, и потом описал это путешествие. Конечно, это довольно редкая, отважная и трудная поездка Геденштрома поставлена ему в заслугу: его подвинули поближе к России, в Иркутск (уже как обыкновенного посельщика) и тут отец мой встретился с ним в первую службу свою в Сибири, в 1820-х годах, и дал ему в займы, в очень трудных обстоятельствах, 1,000 рублей, без всякой надежды получить их когда-либо обратно. При встрече с отцом моим в Томске, в 1830 году, Геденштром принес взятые у отца моего, Бог весть когда, 1,000 рублей и отдал. Отец мой указывал на этот факт, как знаменательный, свидетельствующий "о массе особых честных крепышей, которых поглотили снега Сибири и помогли изъесть мошки да букашки". Довольно скоро (может к осени того же 1830 г.) отец мой завел почти ежедневные поездки на острова реки Томи "камушки сбирать": сердолики, халцедоны, топазы, которых было там необычайное множество. Так как я этому делу был обучен еще дорогой, то собирание камушков пошло сейчас же у меня очень успешно. Через неделю с небольшим из меня образовался опытный собиратель. Выше наслаждения, как ехать с отцом на острова в большой лодке, причем гребли всегда казаки, а на руле сидел мой отец, для меня тогда не существовало. Это были первые мои путешествие куда-то в неопределенный край, далеко от дому. Что ни день, была какая-нибудь новость: иной остров, иной на нем лесок, а порой может и старый, казавшийся новым... В отдалении, по ту сторону реки, синели бесконечные кедровые и сосновые леса, как темная рама у большой картины, леса, никому не принадлежащие, куда мог тогда ходить всякий, рубить дрова, валить деревья и увозить домой, сколько душе угодно. Эти же самые бесконечные леса я видел и с балкона нашего дома. Однажды хозяин Борковский сказал моему отцу:

-- Для чего это вы покупаете дрова, послали бы в лес моего батрака -- и конец.

-- Но, ведь, батраку надо дать что-нибудь за труды, отвечал мой отец,-- а тут, без всяких хлопот, я плачу по 25 коп. ассигнациями за трехполенную сажень лучших березовых дров.

Хозяин все-таки упорствовал и уверял, что с батраком это можно уладить гораздо дешевле. Рябчики были тогда в Томске на базаре 10 коп. ассигн. десяток!.. Может быть, посредством батрака можно было уладить это еще дешевле.

Поездки наши на острова не имели, конечно, никакой практической цели. Это была прогулка -- и больше ничего. Камня, которых мы привозили ежедневно целые мешки, были невысокого достоинства: все они белого или медно-желтого цвета, изредка с красноватым оттенком, небольшие, а если и попадется большой, то непременно в трещинах. Сердолик кровавик, темный сердолик, голубой халцедон -- дети других стран, других местностей Сибири или даже Индии (как напр. зеленый сердолик). Мне случалось находить сердолики приятного красного цвета, но всегда очень маленькие и обыкновенно не крупнее, как горох. Только однажды найден был мною малиновый, полосатый халцедон, величиною с кулак. Голубых халцедонов ни я, ни отец мой не находили решительно никогда. Топазы, находимые нами, были постоянно не велики, в голубиное яйцо и меньше. Случалось иногда подымать и небольшие аэролиты.

Дома отец мой (любивший меня без памяти, так как из девяти сыновей я, последний по рождению, один остался в живых) не спускал с меня глаз. Я, можно сказать, жил в его кабинете, находясь, большею частью, подле его библиотеки, привезенной из России и состоявшей из редких книг. Там были все наши тогдашние классики, все знаменитое русское. Иностранных книг отец мой не имел, так как не знал ни одного иностранного языка. Предметом его восторженного поклонение был Державин, которого лучшие оды он знал наизусть и поминутно читал из них отрывки. Затем любил Крылова, Дмитриева, Ломоносова. Пушкин и Жуковский были, по его мнепию, писатели неважные, мода на которых должна была пройти, тогда как Державин вечен. У Пушкина и Жуковского он замечал каждую небольшую ошибку: не то ударение, отступление от иного синтаксического правила. У Державина не видел никаких ошибок: ему все прощалось, как лицу исключительному, как гению; это было солнце без пятен... Таких восторженных поклонников Державина между тогдашними стариками можно было встретить довольно.

Позднее таких же поклонников имел Жуковский. Очень естественно, я стал, как попугай, повторять за отцом: "О, ты, в пространстве бесконечный", "С белыми Борей власами", "Лицо скрывает день" и т. п., и до сих пор знаю все эти пьесы наизусть. А через год стал сочинять стихи и сам, подражая то Крылову, то Державину, а иногда писал и оригинальные стихотворения, где ямб нередко мешался с хореем. Никаких других размеров я не знал. Когда мне пошел десятый год, я перестал мешать хореи и ямбы -- и рассказал однажды историю Войнаровского, своими словами, в таких же четырехстопных ямбах, как она рассказана у Рылеева. Кроме того, сделал подобные же переложения некоторых его "Дум".