Читал он постоянно старину,-- написанное бог весть когда. Нового, по-видимому, ничего не производилось. Авдотья Павловна тоже читала старые свои переводы из Шиллера. Мне случилось слышать "Колокол" и "Кубок". Другие читала редко. Литературные понедельники Глинок обходились большею частию без литературы. Посидят, потолкуют о том, о сем, напьются чаю, иногда поужинают на нескольких небольших столиках в той же зальце, где происходили чтения и беседы,-- и расходятся часу в первом.
Четверги Вельтмана6, с которым я познакомился у Глинок, были также простые вечерние собрания друзей и знакомых хозяина и хозяйки, где аккуратно всякий раз бывал некий Владимир Петрович Горчаков7, не князь, а простой Горчаков, сослуживец Вельтмана по генеральному штабу нашей южной армии в кампании 1828--1829 годов, приятель Пушкина, один из его "собутыльников", когда Пушкин жил в изгнании у Новороссийского губернатора Инзова8. Горчаков сам немного писал прозой, но все, что он решился огласить было пытанно, вяло, безталанно. В сущности был человек, добрый, честный и не глупый. Все его любили. Еще на четвергах Вельтмана бывали: Лихонин, Рабус, Миллер, Загоскин (который изредка читал отрывки из ненапечатанных романов), два брата жены Вельтмана, статский и военный, генерал Менгден с женою (тоже сослуживец хозяина по южной армии 1828--1829 гг.), M. А. Дмитриев, Погодин, изредка заглядывал из своей ссылки тайком Американец-Толстой. Кроме того бывали и экстраординарные гости: Коссович, Островский, какие-то малоизвестные сенаторы и генералы... Из известных сенаторов бывал Казначеев, который вывел в люди феодосийского цирюльника (?) Айвазовского, быв тогда в Феодосии видным лицом.
Сам Вельтман был человек в высшей степени милый и симпатичный, с открытой физиономией, как-то оригинально вскакивал с дивана при появлении всякого гостя, бежал к нему навстречу, раскрыв объятия, усаживал, заводил беседу. Был, что называется, душа человек. В нем сверх литературного, известного всем читателям тех времен (преимущественно москвичам) таланта,-- таились еще и другие, скрытые от публики, таланты: он делал очень искусно из алебастра копии небольших античных статуй, умел сообщать им бронзовый, серебряный, золотой и всякие другие цвета. Иногда его копию отличить от настоящей статуи, от оригинала, было очень трудно. Он играл довольно искусно на гитаре и еще на каком-то изобретенном им инструменте, название которого я не помню. Ум его был в постоянной работе: он все что-нибудь выдумывал, открывал. Выдумал однажды светильник без всякого фитиля; горело на кончике загнутой немного в верхнем конце тонкой стеклянной трубки одно масло (деревянное или прованское). Этот изобретенный им светильник он назвал Альма. Такие "Альма" всегда горели у него в кабинете, штуки три-четыре, требуя, конечно, немного горючего материала, но и немного принося пользы. Очень трудно сказать, сколько бы таких "альм" потребовалось на освещение хоть самой небольшой комнаты. Возился он одно время немало над изобретением саней, которые бы не знали, что такое московские ухабы, и уверял знакомых, будто бы изобрел такие волшебные сани, и показывал несколько бумажных моделей разной величины, которые возил по ухабам из картонной бумаги, но... никто не убеждался, что такие сани в натуральную величину, на ухабах Столешниковского, Газетного и тому подобных переулков не будут бить под конец зимы, а временами и выбрасывать пассажиров на мостовую, как всякие другие.
Наконец, Вельтман любил чертить карты с изображением древних славянских земель; рисовал, перерисовывал, издавал... опять перерисовывал и опять издавал. При этом следовал всякий раз объяснительный текст,-- иногда весьма увесистый том. Воображение его было самое необузданное, упрямое, смело скакавшее через всякие пропасти, которые других устрашили бы, но не было такой пропасти, которая устрашила бы почтеннейшего Александра Фомича. Кажется, никто не пускался в серьезные критические исследования этой, в большинстве случаев, ужаснейшей чепухи. На словах с Вельтманом спорить было трудно: он никого не слушал и верил, как в Бога, в непреложность и непогрешность своих открытий. Раз он мне сказал, что печатает новый перевод "Слова о полку Игореве", где многое переделал. Между прочим, для него стало ясным, что Боян, упоминаемый там, вовсе не Боян, а Ян, а приставка "бо" есть не что иное, как союз. Сколько я ни спорил, что союз "бо" таким образом употреблен при имени быть не может, он остался при своем: "помилуйте, это ясно, как день!... И какой там Боян! Никакого Бояна в те времена не было, а был Ян вещий!" Так и напечатал.
Из самых серьезных изданий Вельтмана лучшее -- это "Древности Российского государства", изданные казною, in folio, с превосходными хромолитографическими рисунками [Федора Григорьевича Солнцева {Ныне действ. статский советник, почетный член академии художеств, профессор археологической живописи, род. в апреле 1801 г. Ред. })] в ограниченном количестве экземпляров. Все, что из этих экземпляров было послано на Лондонскую выставку (1851) -- куплено в один день.
Жена Вельтмана (primo voto {Здесь: в первом браке (лат.). } Крупенникова9) была женщина поэтическая, с романтическими наклонностями, провела первую молодость в Одессе, много раз любила, многим нравилась (между прочим поэту Подолинскому 10), писала недурно прозой -- и на этом пути сошлась с Вельтманом, еще при жизни его первой жены, родом молдаванки11.
Как жена Вельтмана, она значительно поддерживала давно заведенные ими четверги, сообщала им то, что может сообщить образованная изящная женщина, видавшая виды. Один Александр Фомич едва ли бы с ними сладил.
Жили они скромно, но весьма прилично, в большой квартире директора оружейной палаты, у Покрова, в Левшине. Все комнаты, особенно кабинет хозяина, представляли смесь востока с западом: персидские ковры на всяком шагу; чубуки с янтарями, оттоманки 12; картины с изображениями битв южных славян с турками. Сам Вельтман привез из похода в Турцию кое-какие восточные привычки: курил с утра до ночи дорогой турецкий табак из деланных черешневых и жестяных чубуков. В повестях своих часто касался востока или полувостока: Молдавии, Бессарабии...
Вскоре после появления "Банкрута"13 открыла у себя литературные субботы графиня Ростопчина, познакомившаяся с автором этой пьесы у Погодина. Там же ей была представлена вся молодая редакция "Москвитянина", и это были первые ее гости по субботам, до некоторой степени habitués {Завсегдатаи (фр.). } суббот. К славянофилам сердце ее не лежало, да они были и потяжелее и повзыскательнее молодежи, которая, недолго рассуждая и не имея формально никаких задних мыслей, наполняла салоны Ростопчиной. Надо думать, что, после истории с "Насильственным Браком", Ростопчины, привыкшие время от времени показываться при дворе и вообще витать в тех сферах, где легко было встретить государя и других членов императорской фамилии,-- изменясь в отношениях ко всем этим лицам, даже просто "изгнанные из дворца" -- сочли за лучшее скрыться, если не навсегда, то хоть на некоторое время из Петербурга.... В Москве жила мать графа; кроме того, было прекрасное подмосковное имение, Вороново, лежавшее всего-навсего в 60 верстах от Москвы. В имении этом находился когда-то громадный дворец с флигелями, с садом и с парком; необитаемый с тех пор, как он был сожжен графом Федором Васильевичем Ростопчиным (московским генерал-губернатором во дни Наполеона I), когда граф услышал, что в Вороново направляется какая-то французская дивизия. Сын его, Андрей Федорович, (муж Ростопчиной), переезжая на прочное житье в Москву, в конце 1840-х годов, велел отделать нижний этаж центрального здания, для приездов туда жены с ее гостями в летнее время, а себе (так как он любил во всем отдельное независимое существование) построил особый деревянный дом, куда пускал немногих.
В Москве у них был тоже дом, на углу Лубянки и Фурдасовского переулка, но граф успел его спустить за бесценок одному зажиточному москвичу. Жить в нанятой квартире граф считал неприличным по своему общественному положению и потому купил собственный дом на Садовой, у Ермолова, довольно большой, каменный, в два этажа, с садом и обширным двором; когда кто проезжал по улице, дома этого было почти невидно, за широкими каменными воротами, на которых сидели какие-то птицы, (кажется, герб прежнего владетеля Небольсина), длинным двором и садом. Граф занял верхнюю половину, графиня -- нижнюю. Каждый отделал свою часть апартаментов по собственному вкусу. Наследственная старая мебель с богатым севрским фарфором доставлена была в покоях графини. Картинная галерея помещена в самых больших салонах верхнего этажа.