Кровь бросилась мне в голову. На колеблющихся складках ее одежды причудливо играли блики света от лампы с цветным абажуром, свешивавшейся с потолка. Как-то странно светились ее обнаженные шея и руки.

Я чувствовал, что не в силах отказаться от того, что мне предлагали. Я понимал, что отказаться от нее теперь было бы самым жестоким оскорблением женской гордости, а это никогда не забывается. К тому же я любил ее. Бог свидетель, что я больше думал о ней, чем о себе. Я думал... о разных глупостях, которые не стоит здесь записывать. Я понимаю теперь, что тогда я должен был бы быть тверд и относительно нее, и относительно себя самого. Но тогда сила воли изменила мне. Женщина, которую я любил, была передо мной, и теплота, исходившая от нее, наполнила все мои чувства. Я не мог рассуждать в ту минуту. Я не был готов к этому, я был безоружен против этого.

- Донна Изабелла, - хрипло сказал я, - я не хотел дотрагиваться до вас до тех пор, пока вы не пришли бы ко мне сами, добровольно и с радостью. Но вы искушаете меня так, что ни один мужчина не вынесет этого.

Есть одна арабская сказка, которую мне рассказывала мать, когда я был еще мальчишкой. Во время рамазана, в те часы, когда люди должны были поститься, вырос и распустился плод, дурманивший разум людей. Его должен был сорвать тот, кто согрешил и еще не раскаялся, не искупил своего греха. Превыше всех земных сладостей казался этот плод, и этот человек чувствовал в себе неземную гордость, считал себя королем королей. Но когда плод растаял у него во рту, он сделался горьким, и он почувствовал в себе великий стыд: ниже нижайшего показался он сам себе. Двенадцать месяцев должен был он носить свой срам в себе, пока на следующий год в этот же час не встретился с новым искушением и не преодолел его. Но как долог показался ему этот год!

Горе жесткому человеку, который любит! И еще большее горе человеку, который, будучи тверд, изменяет себе - на час, на одно мгновение!

И, лежа ночью, я вспомнил проклятие доминиканца: "Горький час да будет для вас горчайшим, сладкий час - горьким всей горечью проклятия!"

15 декабря.

Вот уже две недели, как мы женаты. Нет никаких признаков, что моя жена помнит о первой ночи, которую она провела в моих объятиях. Она вежлива и суха со мной, как с чужим. Она даже улыбается, но когда она это делает, я чувствую потом холод. Она очень послушна и справляется о моих желаниях даже в мелочах. О, как бы мне хотелось схватить ее в свои объятия, поцеловать и сказать ей: "Изабелла, дорогая моя, у меня нет другого желания, как смотреть на твое лицо! Но я не смею сделать этого".

Пришло известие о резне в Зутвене. Это еще более затрудняет для меня приобретение благосклонности моей жены. Я знал только, что город был взят приступом 16 ноября. Но только недавно прибыли оттуда жители, рассказавшие о резне. Дело было хуже, чем в Мехлине, а главное - это была бесполезная жестокость. Правда, раньше в Святой Квентине произошло нечто еще худшее. К тому же здесь мы имеем дело не просто с войной, а с войной междоусобной и религиозной, где страсти раскаляются втрое сильнее. А все-таки, как я уже сказал, в этой резне не было никакой надобности. Герцог стареет, и то, что произошло в Зутвене, есть позор для Испании. Я так говорю. Но, может быть, только оттого, что сказать нетрудно.

На мой рассказ донна Изабелла не отозвалась ни одним словом.