Он ответил мне со сдавленным смехом:

"А, теперь я понимаю! Лицо, которое вам когда-то нравилось, теперь изуродовано и обезображено. Это по-женски!"

И он опять засмеялся, и от этого страшного смеха меня охватила с головы до ног дрожь. Потом произошло что-то ужасное. Он не угрожал прямо, но каждое его слово было скрытой угрозой, гораздо более страшной от этой замаскированное. Перед моими глазами уже предстали пытки со всеми их ужасами и мучениями. Я вытащила из волос бриллиантовую шпильку, наподобие тонкого острого кинжала, которую всегда носила, и убила его.

Донна Марион смотрела куда-то в сторону. На ее как бы окаменевшем лице появилось какое-то странное выражение. Тело ее дрожало от конвульсивной судороги.

- Было ли это хорошо или дурно, послужило ли это добру или злу, не знаю, - продолжала она монотонным голосом. - Как бы то ни было, дело сделано, и я буду отвечать за него, когда придется давать отчет за свои дела. Может быть, Изабелла сделала бы то же самое, но, слава Богу, ей не пришлось так поступить, и ее не мучают воспоминания об этом.

- А о себе-то вы когда-нибудь думали, донна Марион? - спросил я, глубоко взволнованный.

- Зачем мне думать о себе? Я одинока и никому не нужна. Я женщина и не могу преодолеть в себе чувства ужаса, когда вспоминаю об этом. Но я рада, что мне удалось удержать ее от унижения или от преступления, ее, у которой были муж и отец. Чем я рисковала? Моей жизнью. Мы боимся смерти, но почему? Это всего один мучительный момент, а жизнь так длинна...

- Не могу не согласиться с вами, ибо - увы! - я нередко сам предавался таким мыслям. Но откуда у вас, такой молодой и прекрасной, столь печальная философия?

- Не могу вам сказать. Мысли приходят как-то сами собой. Если в полдень к вашему окну подлетит ворон, разве вы можете сказать, откуда он прилетел сюда утром? Жизнь многому учит. Кто виноват, что для одних она складывается радостно, для других печально?