Разумеется, слова Куно Фишера о Вас требуют разных поправок, но я смотрю на главное. Да, может быть, и с этими известиями я тоже запоздал?
Есть у меня еще просьба к Вам. Не пришлете ли мне Вашего "Отчета", как он напечатан в "Русских ведомостях"? Странно раздался Ваш голос о страданиях и горе и о любви к ближнему, когда все ликовали о приеме наших моряков во Франции. Меня очень тронули десять Ваших строк, перепечатанных из "Отчета"; вероятно, они тронули и многих других. Ваша книга "Царствие Божие" встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать. О, Вы делаете чудеса, бесценный Лев Николаевич! Вы будите спящий дух. Вы один говорите живые слова и они неотразимо действуют. По поводу "Неделания" все встрепенулись и отозвались. Наполовину отзывы мне понравились, -- не содержанием, а своим очень почтительным тоном: этот тон -- все еще непривычная новость.
Сам я продолжаю быть здоровым и теперь как-то растормошился, или оживился. Пишу усердно об "Истории философии" и готовлюсь писать о Шопенгауэре. (Видите, я Вас слушаюсь!) Дай Бог Вам здоровья и сил, и светлого духа!"
Л. Н-ч отвечал ему так:
"Благодарю Вас за Ваши всегдашние добрые чувства ко мне, дорогой Николай Николаевич. Разумеется, это мне приятно, но вредно, и я знаю, как вредно. Верно говорит Куно Фишер, что это -- последнее снимаемое платье. Ужасно трудно его снять. А тяготит оно ужасно. Страшно мешает свободным духовным движениям, свободному служению Богу. Как раз вместе с Вашим письмом я получил от Стасова с его обычными преувеличениями описание юбилея Григоровича, на котором будто бы чтение моего к нему письма произвело какой-то особенный эффект. И, каюсь, даже это его письмо совсем расслабило меня. Хорошо то, что тут же третье письмо было анонимное, наполненное самыми жестокими обличениями моего фарисейства и т. п.
Сегодня читал описание брата Чайковского о болезни и смерти его знаменитого брата. Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: "не смерть ли?", сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она и все-таки и при этом не перестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытье, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего "так вот что" и... конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня ее, поощрительницу всего твердого истинного и доброго.
Мы живем в Ясной одни с Машей, и мне так хорошо, так тихо, так радостно-скучно, что не хотелось бы изменять, а, вероятно, скоро поеду в Москву. Я написал ответ немцу на вопросы о религии и нравственности и постоянно думал о Вас, желая прочесть Вам и спросить Вашего мнения".
Получив это письмо, Страхов писал между прочим Л. Н-чу:
"Ваши слова о славе и смерти очень меня тронули, и, кажется, я вполне их понимаю. Ваша слава всегда меня восхищает как победа тех начал, которые считаю лучшими и высшими. На юбилее Григоровича чтение Вашего письма, действительно, было одною живою минутою восторга среди всяких "формальных и искусственных чествований".
Письмо Л. Н-ча на юбилее Григоровича, и, по словам Вл. Вас. Стасова, действительно, произведшее необыкновенно сильное впечатление, таково: