"Как вы правы в том, что то, что случилось с С. в сгущенном, в заметном виде, происходит с нами всеми в разреженном и, что хуже всего, незаметном виде. Я это больно чувствую на себе, иногда проснешься и поднимется негодование на себя и окружающую жизнь; но с этим негодованием связывается желание освободиться, а с желанием освободиться связываются страшные, дурные мысли и тушишь в себе негодование и миришься, а мирясь, не знаешь, что делаешь для других, а что для себя, и не успеешь оглянуться, как уже сам делаешь то, за что негодуешь, т. е. для себя, для своего удовольствия поглощаешь чужие труды. Одно спасение в этом -- это смирение, признание своей негодности, слабости и расширение своего горизонта жизни: видеть свою жизнь дальше смерти. А для этого самое действительное: память смерти, смерть близких, и готовность к своей смерти. И это дает мне Бог. Последнее время со всех сторон уходят туда люди более или менее близкие. Нагорнов, муж племянницы, Страхов, Стороженко (жена профессора), в Ясной Поляне старушка Агафья Михайловна и кучер Родивоныч.
Одно время я живо представил, понял свою, нашу жизнь как непрестанное скатывание под гору, в середине которой завеса. И не в середине, а мы катимся вниз между двумя завесами, одна сзади, другая спереди внизу, и кто выкатывается из задней, кто скатывается внизу за завесу, и мы все перегоняясь, цепляясь, разъезжаясь, летим вниз. И неужели можно делать что-нибудь в этом скатывании, кроме того, чтобы любя помогать, услуживать, веселить друг друга? Весь ужас смерти только от того, что мы воображаем, что стоим на ровном, а не катимся по покатому. От этого только мы пугаемся, потому что нам кажется, что он оборвался и полетел в неизвестную нам пропасть. Я так живо это себе представил, что жизнь получила для меня новую прелесть. Желаю удержать это чувство".
Около 20 февраля Л. Н-ч уехал в имение Олсуфьевых, Никольское, отдохнуть от московской суеты. У Олсуфьевых он действительно отдыхал и физически, и нравственно благодаря дружеским заботам хозяев. Приехав туда, он писал Софье Андреевне:
"Я чувствую себя очень хорошо, совсем здоров, но не знаю отчего: реакции ли московского нервного возбуждения или просто старость, -- слаб, вял, не хочется работать, ни умственно, ни физически двигаться. Правда, нынче, 22-го, я утро провел если не пиша, то с интересом обдумывал и записывал... Не хочется признаться, что состарился и кончил, а должно быть надо. Стараюсь приучить себя к этому и не пересиливать себя и не портить. -- Ну, довольно о себе. Мне все-таки очень хорошо. Наслаждаюсь тишиной и добротою хозяев".
Это чувство старости Л. Н-ч выражает в тот же день в записи дневника:
"Уже больше недели чувствую упадок духа. Нет жизни, ничего не могу работать. Отец моей и всякой жизни! Если дело мое кончено здесь, как я начинаю думать, и испытываемое мною прекращение духовной жизни означает совершающийся переход на ту, иную жизнь, -- что я уже начинаю жить там, а здесь понемногу убирается этот остаток, -- то укажи мне это явственнее, чтобы я не искал, не тужился; а то мне кажется, что у меня много задуманных хороших планов, а мне нет возможности не только исполнить все, -- это я знаю, что не нужно думать, -- но хоть делать что-нибудь, доброе, угодное Тебе, пока я живу здесь. Или дай мне силы работать с сознанием служения Тебе. Впрочем, да будет Твоя воля. Если бы только я всегда чувствовал, что жизнь только в исполнении Твоей воли, я бы не сомневался. А то сомнение оттого, что я закусываю удила и не чувствую поводьев".
У Олсуфьевых он читает Корнеля и Расина, и это чтение у него вызывает интересные мысли.
Там же, в дневнике своем, Л. Н-ч набрасывает несколько мыслей об искусстве, легших потом в основание его большого трактата "Что такое искусство?". По своему обыкновению, Л. Н-ч делал заметки сначала в своей записной книжке и потом по вечерам заносил то, что ему казалось более важным в свой большой дневник, при этом часто развивая и исправляя раньше записанное. Так было и в этом случае, и эта черновая работа над совсем сырым материалом особенно интересна. Вот что он записал под 27 февраля:
"Записано о том, что есть два искусства. Теперь обдумываю и не нахожу ясного выражения своей мысли.
Тогда думал я то, что искусство, как верно определяют его, происшедшее из игры, от потребности всякого существа играть. Игра теленка -- прыжки; игра человека -- симфония, картинная поэма, роман. Это одно искусство и играть, и придумывать новые игры, -- исполнять старое и сочинять. Это дело хорошее, полезное и ценное, потому что развивает, увеличивает радости человека.