Понимаешь, что это значит в наших отношениях. Я сказал ему, что слышал, как он кашлял утром, но не вошел из-за fausse honte. «Напрасно, это бы меня утешило ». Страдать – он страдал, но он только раз сказал дня за два до смерти: «что за ужасные ночи без сна. К утру давит кашель, месяц! и что грезится – Бог знает. Еще такие ночи две – это ужасно». Ни разу ясно он не сказал, что чувствует приближение смерти. Но он только не говорил. В день смерти он заказал комнатное платье и вместе с тем, когда я сказал, что если не будет лучше, то мы с Машенькой не поедем в Швейцарию, он сказал: «разве ты думаешь, что мне будет лучше?» таким голосом, что, видно, он чувствовал, но для меня не говорил, а я для него не показывал; однако, с утра я знал как будто и все был у него. Он умер совсем без страданий, наружных, по крайней мере. Реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошел к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет еще страдальческое, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим веселым и спокойным выражением.

Вчера его похоронили тут. Я одно время думал перевезти, телеграфировать тебе, да раздумал. Нечего ковырять рану. Мне жалко тебя, что тебя известие это застанет на охоте, в рассеянности, и не прохватит так, как нас. Это здорово. Я чувствую теперь то, что слыхал часто, что как потеряешь такого человека, как он для нас, так много легче самому становится думать о смерти.

Твое письмо пришло в самую минуту, как его отпевали. Да, уж не будешь полевать с ним.

Два дня до смерти читал он мне свои записки об охоте и много говорил о тебе. Он говорил о тебе, что ты всем от Бога сделан счастливым человеком и сам себя мучаешь. Я только на второй день хватился сделать его портрет и маску. Портрет уже не застал его удивительного выражения, но маска прелестна».

Смерть его произвела сильное впечатление на Льва Николаевича, и сначала она оттолкнула его от жизни и расшатала его веру в добро. Вот какую запись он делает в своем дневнике:

«13 октября 1860 года. Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко от отправления туда. Куда? Никуда. Пытаюсь писать, принуждаю себя – и не идет только оттого, что не могу приписывать работе того значения, какое нужно приписывать для того, чтобы иметь силу и терпение работать. Во время самых похорон пришла мне мысль написать материалистическое евангелие, жизнь Христа-материалиста».

В письме от 17 октября 1860 года к Фету, когда уже улеглись первые впечатления горя и сознание снова взяло верх, Лев Николаевич так описывает кончину брата:

«Мне думается, что вы уже знаете то, что случилось. 20 сентября он умер буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Николай Николаевич Толстой, для него ничего не осталось? Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «да что ж это такое?» Это он ее увидал, это поглощение себя в ничто. А уж коли он не нашел ничего, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж, верно, ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он. Дня за два я ему говорил: «нужно бы тебе удобство в комнату поставить».

– Нет, говорит, я слаб, но еще не так; мы еще поломаемся.

До последней минуты он не отдавался ей, все сам делал, все старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаниях, советовал. Но все это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремлению, а по принципу. Одно: природа – это осталось до конца. Накануне он пошел в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна. Я пришел, он говорит со слезами на глазах: «как я наслаждался теперь целый час». Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно – смутная надежда, что там, в природе, которой частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь.