Разделавшись с этой статьей и отослав ее переводчикам, Л. Н-ч почувствовал непреодолимое желание художественного писания. В голове его было много проектов. Между прочим, в эти дни пребывания в Ясной Поляне Л. Н-ч в первый раз рассказывал нам легенду о старце Федоре Кузьмиче, еще долго потом занимавшую его мысли и воображение. Мне удалось записать с его слов этот первый набросок его рассказа.
Настроение Л. Н-ча в это время характеризуется записью дневника, сделанной 2 февраля. Вот что он пишет:
«Смысл жизни для меня стал уже заключаться в том, чтобы служить Богу, спасая людей от греха и страданий.
Страшно только то, что захочешь угадать тот путь, которым хочет это сделать Бог, и ошибешься и поспешишь, и вместо того, чтобы содействовать, – помешаешь, задержишь.
Одно средство не ошибиться – не предпринимать, а ждать призыва Бога, такого положения, в котором нельзя не поступать так или иначе: для Бога, а не против него – и в этих случаях все силы души напрягать на то, чтобы делать первое».
Наконец, 11 февраля мы всей компанией двинулись в Москву. Там нас ожидала новая картина Ге. Так как она предназначалась для публичной выставки в Петербурге, то ее нельзя было выставить публично в Москве, и Н. Н. поместил ее в одной частной мастерской, на Долгоруковской улице. Выставив картину надлежащим образом с хорошим верхним светом, Н. Н. Ге пригласил посмотреть ее Л. Н-ча. Мне пришлось быть свидетелем торжественной и умилительной сцены. Два друга, два великих художника, поставивших целью своей жизни воплотить в искусстве новый христианский идеал, были в этот момент соединены одним созданием, через которое, как через хороший проводник, передавался таинственный ток художественного созерцания. Волнение их достигло высшего предела, когда Л. Н-ч пошел в мастерскую и остановился перед картиной, устремив на нее свои проницательный взгляд. Н. Н. Ге не выдержал этого испытания и убежал из мастерской в прихожую. Через несколько минут Л. Н-ч пошел к нему, увидал его, смиренно ждущего суда, он протянул к нему руки, и они бросились друг другу в объятия. Послышались тихие сдержанные рыдания. Оба они плакали, как дети, и мне слышались сквозь слезы произнесенные Львом Николаевичем слова: «Как это вы могли так сделать!»
Н. Н. Ге был счастлив. Экзамен был выдержан. Но в этом триумфе уже чувствовалась новая трагедия. Картина так сильна, что власти не допустят ее до публичной выставки. Так и случилось.
Много народа перебывало в этой маленькой мастерской. По просьбе Н. Н. Ге, я оставался в ней дежурить для приема посетителей. Когда посетители уходили и я оставался один, меня охватывало какое-то жуткое благоговейное чувство, как будто я сторожил тело дорогого покойника.
Н. Н. вскоре увез картину в Петербург и представил ее на выставку. Президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович посмотрел на картину, отвернулся и произнес: «Это бойня!» Этого слова было достаточно, чтобы картину сняли. Новое волнение для Н. Н. Хотя он и ожидал этого, но надежда не покидала – надежда показать большой публике, массе среднего люда, тысячами посещающего выставку в Петербурге и других городах, куда ее перевозят, – показать, как он понимает Распятие с его беспощадным реализмом и его идеальным представлением о миссии Христа. Ему удалось после снятия картины с выставки выставить ее в квартире его друга Алекс. Ник. Страннолюбского. Тысячи людей видели ее там, но это была избранная публика, а не та, с которой хотел говорить художник.
Все эти волнения глубоко потрясли старика и ускорили роковой исход.