Такое положение вещей побудило меня на следующее утро, до начала торжества в зеркальном зале[289], посетить великого герцога Баденского в качестве первого из присутствовавших князей, который, как предполагалось, возьмет слово после прочтения прокламации, и спросить его, как он думает обратиться к новому императору. Великий герцог ответил: «Как к императору Германии, по повелению его величества». Среди аргументов, которые я привел в защиту мысли, что заключительное «гох» императору не может быть провозглашено в этой форме, самым убедительным оказалась ссылка на тот факт, что постановлением рейхстага в Берлине будущий текст имперской конституции юридически уже предрешен. Этот довод попал в конституционный круг представлений эрцгерцога и заставил его вторично посетить короля. Содержание беседы великого герцога с королем осталось мне неизвестным, и поэтому я был в напряженном состоянии, пока зачитывалась прокламация. Великий герцог вышел из положения, провозгласив «гох» не «императору Германии» и не «германскому императору», а императору Вильгельму.

Его величество так на меня за это разгневался, что, сойдя с возвышения для князей, прошел, не глядя, мимо меня, хотя я стоял один на свободном пространстве перед возвышением, — чтобы подать руку генералам, стоявшим позади меня[290]. В этом настроении он оставался несколько дней, пока постепенно взаимоотношения не вошли в прежнюю колею.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

КУЛЬТУРКАМПФ

I

В Версале я с 5 по 9 ноября вел переговоры с графом Ледоховским, архиепископом познанским и гнезненским. Эти переговоры касались, главным образом, территориальных интересов папского престола[292]. В постоянной тревоге, как бы вмешательство нейтральных стран не испортило нам плоды наших побед, я, согласно поговорке «рука руку моет», предложил ему, чтобы папа в доказательство взаимности наших [дружественных] отношений воздействовал на французское духовенство в духе заключения мира. Ледоховский и, в меньшей степени, кардинал[293] Боншоз, архиепископ руанский, сделали попытку побудить различных представителей высшего духовенства оказать воздействие в этом смысле, но могли сообщить мне лишь о холодном отрицательном ответе. Из этого я заключил, что у папской власти нет либо силы, либо доброго желания оказать нам в отношении мира помощь настолько ценную, что мы могли бы не обращать внимания на недовольство, которое публичное выступление в пользу папских интересов относительно Рима вызовет у германских протестантов и итальянской национальной партии и которое окажет воздействие на будущие отношения обоих народов.

В превратностях войны из борющихся в Италии элементов возможно опасным для нас противником вначале казался король[294]. Позднее республиканская партия под руководством Гарибальди, при возникновении войны обещавшая нам свою поддержку против поползновений короля[295][к сближению] с Наполеоном, выступила против нас на поле сражения с энтузиазмом скорее театральным, чем имеющим практическое значение, и в формах, оскорблявших наши солдатские представления. Промежуточное положение между этими двумя элементами занимало общественное мнение образованных слоев Италии, которое не могло не культивировать прочной симпатии к стремлению германского народа, развивавшемуся в прошлом и настоящем параллельно стремлениям итальянского народа.

Имелся национальный инстинкт, который был в конце концов достаточно сильным и практическим, чтобы [побудить Италию] вступить в тройственный союз вместе со своим прежним противником Австрией[296]. Открыто приняв сторону папы и его территориальных притязаний, мы порвали бы с этим национальным течением Италии. Получили ли бы мы в обмен на это поддержку папы в наших внутренних делах и в какой степени — в этом можно сомневаться. Галликанизм[297] показался мне сильнее, чем я оценивал его в 1870 г., по сравнению с догматом непогрешимости[298], а папа слабее, чем я считал его ввиду поразительных его успехов среди всех немецких, французских, венгерских епископов. У нас в стране иезуитский центр вскоре стал сильнее папы, по крайней мере независим от него; германский дух фракционности и партийности среди наших католических соотечественников является элементом, против которого и папская воля бессильна.

Точно так же я оставляю открытым вопрос, повлияла ли на выборы в Прусский ландтаг, происходившие 16 того же месяца[299], неудача переговоров Ледоховского. В несколько ином направлении они были возобновлены епископом майнцским бароном фон Кеттелером, который с этой целью несколько раз посетил меня в начале [сессии] рейхстага в 1871 г. В 1865 г. я установил с ним связь, запросив его, не примет ли он архиепископство в Познани; при этом мною руководило намерение показать, что мы настроены не против католиков, а только против поляков. Кеттелер, быть может, после запроса в Риме, отказался, ссылаясь на незнание польского языка. В 1871 г. он поставил передо мной в общем и целом вопрос о включении в имперскую конституцию тех статей прусской конституции, которые регулировали положение католической церкви в государстве и из которых три (15,16,18) были отменены законом от 18 июня 1875 г.[300] Для меня направление нашей политики определялось не вероисповедной целью, а лишь стремлением возможно прочнее закрепить единство, завоеванное на поле брани. В отношении вероисповедания я всегда проявлял терпимость в тех границах, которые ставятся притязаниям каждого отдельного исповедания необходимостью совместного существования в одном государственном организме. В светском государстве применение терапевтических методов* к католической церкви затрудняется, однако, тем, что католическое духовенство, если оно хочет полностью выполнить свою теоретическую миссию, должно выйти за пределы церкви и требовать участия в светской власти. Католическое духовенство является политическим институтом в церковной форме и переносит на своих сотрудников собственное убеждение в том, что его свобода заключается в его власти и что повсюду, где церковь не господствует, она вправе жаловаться на диоклетианово гонение[301].

В этом смысле у меня было несколько объяснений с господином фон Кеттелером относительно его ясно выраженной претензии на конституционное право его церкви, т. е. духовенства, осуществлять светскую власть. В. числе его политических аргументов был также довод, обращенный скорее ad hominem [к человеческому чувству], что по отношению к нашей судьбе после земной смерти гарантии для католиков сильнее, чем для остальных. Если допустить ошибочность католических догм и правильность евангелической веры[302], то и в этом случае судьба католической души не ухудшится, но в противоположном случае будущность еретической души является ужасной. К этому он добавил вопрос: «Разве вы думаете, что католик не может обрести блаженство?» Я ответил: «Мирянин-католик безусловно может; что же касается священника, то я сомневаюсь; он погряз в «грехе против святого духа», и буква писания обращается против него». Епископ, улыбаясь, ответил на это, сделанное в шутливом тоне, возражение вежливым ироническим поклоном.