Знал я ещё одного молодого художника. Приехал он на Афон свежий, здоровый, полный разных надежд, и, как художник, слишком мечтательный. С беспечным смехом рассказывал он мне о своих дорожных приключениях, предполагал снимать виды Афона, чтобы потом и издавать их в свет и с жаром мечтал о светлой будущности. Через четыре месяца мы опять где-то встретились; он уже заметно посунулся и пожелтел, в нём появилась какая то нехорошая задумчивость.

– Скоро же отделал вас Афон, сказал я.

– Да, воздух здесь вредный, ответил он. – Однако Афон меня занимает не на шутку, тут много любопытного и непонятного.

– А ваши рисунки?

– Идут понемногу.

– И будете издавать их?

– Нет я так, для себя только… Да и некогда, по правде сказать, работы у меня очень много, а в свободные часы хожу с братией в церковь. Мне нравятся здешние службы.

– А монахи?

– Между ними много фанатиков, но есть великие люди.

Художник начал рассказывать мне о своих новых знакомствах; в разговорах его не было уже прежней живости: в них просвечивался мрачный отпечаток Афона. Перед отъездом с Афона я ещё раз увидел его и в этом бродячем скелете едва узнал прежнего бойкого юношу. Я напомнил ему нашу первую встречу. Тот слегка улыбнулся, но ничего не ответил.