Бабушка Прасковья Александровна была дочь Прасковьи Никитичны Татищевой (в первом браке за Александром Ивановичем Теряевым, а во втором -- за Станкевичем) и потому была батюшке двоюродною теткой, а мне бабушкой. Отец ее Теряев имел весьма достаточное состояние, и так как она была единственною дочерью, то при замужестве получила хорошее имение и приданое с разными причудливыми затеями. Например, ей дали пуховик верхний (тогда матрасов не знали, а клали на постель сперва перину, а сверху пуховик) из гагачьего пуха и также все подушки, все в атласных желтых наволоках из китайского атласа, все белье из батиста и наволоки парадные, и занавес обшит кружевами (point d'Alancon), { алансонскими (франц.). -- Ред. } что стоило пребольших денег. Только спать на такой постели было, говорят, не удовольствие, а просто пытка, и пришлось скоро эту необыкновенную и дорогую постель заменить обыкновенною, чтобы можно было спать спокойно и без невыносимой тоски во всем теле.

Бабушка имела подмосковную в Звенигородском уезде, Ламоново, неподалеку от Аносина; там был изрядный домик и хорошие фруктовые оранжереи и грунтовые сараи. Княгиня Мещерская, то есть игуменья Евгения, была очень дружна с бабушкой Ушаковой, которая не раз помогала ей после двенадцатого года и во время устроения монастыря, ссужая ей деньги, и очень радовалась, когда общину сделали монастырем, но только менее года пришлось ей этим утешаться.

В Москве она жила где-то на Немецкой улице за Елоховым мостом -- даль непомерная, в особенности от батюшкиного дома в Зубове или от нас у Неопалимой Купины; однако бабушка нередко езжала кушать к батюшке и к нам и -- что всего ужаснее -- в своей карете, которая, как старинные колымаги, была без рессор, а просто на каких-то подпорках и на ремнях. Давным-давно эти кареты вывелись, и никто в таких уже и не ездил больше, а бабушка все придерживалась старины и своей кареты переменить не хотела. Раз как-то она у нас кушала, да и говорит мне после обеда:

-- Далеко мне от тебя ехать домой, очень скучно, проводи-ка меня, вечерок посиди со мною, а своей карете вели приехать попозже.

-- Как прикажете, -- говорю я ей. Собрались и поехали мы.

Это было до двенадцатого года, весной, вскоре после Святой недели; мостовые предурные, в особенности на Покровке -- раствор грязи с камнями. Поехали мы, вот пытка-то! карету со стороны на сторону так и качает, а снизу подтряхивает: я и так сяду, и этак, думаю, лучше будет, просто возможности нет сидеть; как ни сажусь -- все дурно. А бабушка сидит стрелкой и не прислонится даже.

-- Что ты, Елизавета, все вертишься? или тебе неловко? А карета моя, кажется, преспокойная, видишь, как качает -- точно люлька.

Думаю себе: хороша люлька, всю душу вытрясло.

-- Ну, я не скажу, чтобы ваша карета, бабушка, была покойная, наши кареты на рессорах во сто раз лучше; вы бы себе такую изволили заказать.

-- Терпеть их не могу, моя покойнее; чем бы, казалось, не карета? Видишь ли, какие вы молодые привередницы и прихотницы, -- говорила она смеясь. -- Я, старуха, довольная каретой, а она находит, что не покойна, извольте думать!