Однажды зимою, после четырех лет супружества, Бомаро погиб во время кораблекрушения подле Геркулесовых столбов, и Сонника оказалась собственницей громадного состояния и почти госпожой всего города. Она освободила рабов в память несчастного мореплавателя, отправила щедрые пожертвования во все сагунтские храмы, воздвигла в Акрополе погребальный мавзолей памяти Бомаро, выписав для этого из Афин шлифовщиков мрамора. Благодаря ее щедрости, ей прощали ее происхождение, и в конце концов она достигла того, что город строгих нравов, примирился с ее жизнью, веселой и свободной, которая являлась возрождением афинских нравов среди иберийской воздержанности.
И так она жила, не впуская в свой дом других женщин кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц, окруженная мужчинами, которые ее желали, но не отдаваясь никому из них, и всегда думая об Афинах, этом просвещенном городе, который хранил ее прошлое, и нравы которого она стремилась воскресить.
Философ Эуфобий, дойдя до этого места своего рассказа, стал доказывать чистоту Сонники. Наперекор тому, что говорили гречанки торгового квартала, у Сонники не было любовников; это утверждал он, у которого был самый злой язык в городе. Иногда она чувствовала влечение к некоторым из своих посетителей. Алорко, сын одного кельтиберского царька, который живет в Сагунте и часто посещает ее дом, произвел на нее известное впечатление своей мужественной красотой и дикой неукротимостью сына гор. Но в решительный момент Сонника отступала, словно боясь унизиться слиянием с варварской нацией. Воспоминание об Аттике всецело владело ее воображением. Если бы она была любима каким-нибудь молодым афинянином, прекрасным, как Алквиад, поющим стихи, вылепливающим статуи и проявляющим ловкость и талантливость, достойные Олимпийских Игр, тогда быть может она упала бы в его объятия; но ее целомудрие продолжало сохраняться среди высокомерных кельтиберов, которые на всех празднествах появлялись с мечом на боку, или среди изнеженных сыновей коммерсантов, завитых, употребляющих благовония и ласкающих маленьких рабов, которые сопровождали их в бани.
-- Ты, афинянин, должен представиться Соннике, -- продолжал философ: -- она примет тебя хорошо... Положим ты не юноша несовершеннолетний, -- добавил он, насмешливо улыбаясь, -- у тебя седеет борода, но твоя фигура обладает надменностью царя из Илиады, а на челе лежит печать чего-то напоминающего величие Сократа; и кто знает, не станешь ли ты наследником богатств Бомаро. Если это случится, не забудь бедного философа; я удовольствуюсь бурдюком лауронского вина за то, что теперь ты обрекаешь меня на жажду.
И Эуфобий засмеялся, похлопывая Актеона по плечу.
-- Я приглашен эту ночь на пир Сонники, -- сказал грек.
-- Ты также?.. Мы там встретимся. Положим, я-то не приглашен, но вхожу туда с таким же правом, как домашняя собака.
Актеон, оставшись снова один, стал бродить в центре рынка. Грек видел, как мало-помалу пустел рынок. Пастухи гнали свои стада к воротам моря; кельтиберские родоначальники, проводив своих жен к группе лошадей, мчались галопом, желая поскорей очутиться в своих горных деревнях, пустые тележки лениво катились по направлению к сагунтским селениям.
Актеон снова заметил под портиками кельтиберского пастуха, который переходил от одной группы к другой, словно неосмысленный простолюдин, интересующийся каждым разговором. Проходя мимо грека, он взглянул на него теми загадочными глазами, которые будили В нем неопределенное воспоминание.
Солнце начинало заходить. Вечерняя заря золотила, листву деревьев, придавая ей вид янтарной прозрачности. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, скрип повозок и убаюкивающее пенье поселян.