Наконец, самый даровитый член семейства Каменских, молодой главнокомандующий, тоже погиб в цвете лет насильственною смертью. Николай Михайлович Каменский, с блистательными способностями, так сказать наследственными, не наследовал от отца ни его крутого нрава, ни его привычек. Он воспитывался в Петербурге в кадетском корпусе и был поручен попечению дяди, князя Щербатова. Он был хорош собою, талантлив, пылок, благороден, и скоро сделался самым искренним другом своей молодой кузины, княжны Анны Андреевны. Она до конца жизни (а пережила его 37 лет) вспоминала о нем с искренней дружбой; он был ее доверенным другом, знал о любви Дмитрия Николаевича Блудова, и с своей стороны употребил все усилия к преодолению препятствий к их свадьбе. Он тем горячее сочувствовал Дмитрию Николаевичу, что сам был влюблен в подругу своих кузин, дочь немки ключницы или кастелянши. Елисавета Карловна жила, воспитывалась и выезжала в свет с княжной Анной Андреевной. Ее красота, добронравие, образованность и равенство в обхождении с ней семейства Щербатовых и их посетителей, заставили молодого графа совершенно забыть ее происхождение. Ежедневные свидания, естественное сближение между ними, не обращали на себя внимания в доме, где привыкли смотреть на Елисавету Карловну, как на родную; и княгиня Щербатова тогда только догадалась о любви племянника, когда узнала, что он сбирается увезти ее и обвенчаться с ней. Тогда все неодолимые препятствия к такой развязке, при характере фельдмаршала, вдруг стали ясны в глазах княгини. Предвидя беду, она обратилась к самой матери Елисаветы Карловны. Выманить согласие у фельдмаршала и даже у матери была бы пустая попытка, а обойтись без этого согласия было бы слишком опасно: фельдмаршал не остановился бы ни перед какой крайностью, разжаловал бы сына в солдаты, сослал бы его, а что бы было с несчастной, непризнанной женою! Мать очень хорошо поняла опасность; но, видя, что никакие мольбы и увещания не действуют на влюбленного юношу, решилась на принудительные меры с дочерью и выдала ее замуж за другого жениха, молодого офицера, с состоянием, по имени Кислинскаго. Горе, негодование, отчаяние молодого Каменского только усиливали его любовь к похищенной у него женщине, и тронули ее. Они были разлучены не на долгое время, сошлись опять, и уже только смерть Елисаветы Карловны положила конец их любви. Лета проходили, и графиня Каменская уговаривала, упрашивала сына жениться; но он всю душу отдал этой первой и последней любви, и устроенная по расчетам, или удобству, женитьба была ему противна, даже после смерти Елисаветы Карловны. Между тем, мать его в Москве выбрала ему знатную, богатую невесту, добрую, с нежным сердцем, с пламенным воображением, но необыкновенно дурную собою, графиню Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую. Она полюбила Николая Михайловича; его красивая наружность, ловкость, воинская слава, все в нем пленяло ее; но в ней было болезненное сознание своей непривлекательности и неотступная мысль о корыстолюбивых планах своих женихов; говорят, что незаконный сын ее отца, с которым она была на братской ноге, тоже способствовал по своим расчетам такому недоверию. Она, может быть, видела и холодность к себе Николая Михайловича, чуя, может быть, в сердце, что у него все нежные чувства схоронены были навсегда. Как бы то ни было, любя его романической любовью, она однако отказала ему, когда, перед отъездом его в армию, мать уговорила его свататься. Отказ был так неожидан, душевное расположение графини Орловой так известно графине Каменской, что даже образ в богатой ризе, весь в жемчугах и дорогих каменьях, был уже приготовлен для благословления сына на женитьбу. Этим образом она в последствии благословила мать мою, когда та выходила замуж; этою же иконой Божией Матери «Утоли моя печали» батюшка благословил моего старшего брата Андрея на брак с дочерью графа Альтена (ганноверца). Я упоминаю об этих подробностях, потому что, по меткому замечанию одного английского путешественника, фамильные иконы, переходящие из поколения в поколение, «отцовское благословение», занимают или занимали доселе в старых дворянских семьях, равно как и в зажиточных дворах крестьянских, место старой библии в английских семьях и фамильных портретов западной Европы. Они и святыня родовая, и родовое приданое. Как бы ни было, фамильные иконы составляют часть, весьма немногочисленную, древностей русских непроданных и неистребленных беспечностию и нерадением нашим. Графиня Орлова отвергла Каменского, но по смерти его не могла утешиться и, отказавшись навсегда от замужества, посвятила всю жизнь свою на дела богоугодные, на молитву и на украшение и обогащение обителей иноческих и церквей, замаливая грех отца и утоляя горесть и любовь собственного сердца. Тогда однако Николай Михайлович не мог угадать, как верно и неизменно он был любим в то само время, когда его удаляли. Гордость его страдала, и щекотливость благородного сердца оскорблена была мыслью, что на него должны смотреть, как на человека гоняющегося за невестой-миллионершей. Он был расстроен и не в духе, когда прощался с матерью; сел в коляску, чтобы ехать в армию, и в это время юродивый подошел к экипажу и протянул к нему руку с платком, говоря: — На, возьми на счастие! Добрый путь! Каменский знал юродивого, бывшего часто в их доме, улыбнулся ему приветливо и взял платок. Но ему не верилось в счастие, было тяжело на душе, а мысли были взволнованы самоупреком за слабость, с которою согласился он сделать предложение, за самолюбие, а не любовь, которое страдало от отказа. Он взял платок, чтобы не обидеть бедного юродивого, но тут же машинально передал его своему адъютанту, — а этот адъютант был Закревский. Домашние Каменских вздохнули, и всегда потом, рассказывая этот случай, замечали, как их любимый граф, предмет их гордости и славы, передал свое счастие Закревскому, и уже не возвратился живым на родину. Когда вскрыли его тело, открыли следы отравы. Его привезли в Россию и похоронили в Орловском имении подле отца; но мать просила, чтобы сердце было отдано ей; оно хранилось в приходской церкви ее дома в Москве, пока она была в живых, а после ее смерти, по ее просьбе, похоронено с нею на кладбище в Девичьем монастыре, где она указала себе могилу, возле друга своего, Катерины Ермолаевны Блудовой. Графиня А. А. Орлова умерла более 30 лет спустя после смерти графа Каменского; но еще в последних годах своей жизни, всецело посвященной добрым делам и молитве, она в душевных излияниях с одной верной подругой своей молодости (г-жею Герар) вспоминала о Каменском, об этом умершем, отвергнутом ею женихе, со всею горячностью, со всем увлечением любви двадцатилетней девушки. Ни холод лет, ни время, ни пост, ни молитва, ни смерть, ничто не охладило любви сильной и гордой, которая не позволила принять его руки, при мысли, что его сердце схоронено в могиле другой, любимой им женщины. — Графиня Анна Алексеевна была вообще не дюжинная натура; и, не смотря на ее далеко некрасивое лицо и ничем не замечательный разговор, было для меня что-то привлекательное в ней, какая-то искренность, теплота, простота, и то, что так непереводимо хорошо выражается по-английски словом earnestness. Но все рассказанное выше случилось в последствии; в конце же царствования Екатерины, в кратковременное царствование Павла и в первые года Александра, дом Каменских, по рассказам современников, был типом московского барского дома, с неумолимым деспотизмом хозяина, с аристократическим этикетом Запада, и вместе с добродушием русским, перед которым исчезали и гордость и этикет. Няни, мамы, турчанки, т. е. взятые в плен турецкие девушки, подаренные по возвращении из армии наших военных знакомым дамам, крещеные ими в христианскую веру и кое-как воспитанные, калмычки, карлицы, горничные и сенные девушки, которые в важных случаях, как напр. при свадьбах, пели русские обрядовые песни, как в древние времена, или как и ныне у крестьян, все это сливалось во многих знатных домах со всеми утонченностями западной роскоши и светскости. На домашнем театре любители, родственники и родственницы графини Каменской играли комедии Вольтера и Мариво; когда дочь фельдмаршала выходила замуж, горничные девушки и приживалки пели свадебные песни ежедневно во все время между помолвкою и свадьбой, до того что, наконец, графинин попугай выучился напеву и некоторым словам так твердо, что продолжал петь их, когда невеста уже давно была замужем за Ржевским. В этой среде сохранялась все-таки русская, хотя уродливая жизнь; а любовь к отечеству и строгость нравов отличали графиню Каменскую столько же, сколько и бабушку мою, Катерину Ермолаевну. По всем рассказам, слышанным мною об этих двух женщинах, они представляются мне, среди обстановки XVIII-го века, в строгом и вместе кротком образе тех первых христианских жен Рима, в которых соединялось стоическое достоинство древних матрон с чистотой апостольского типа супруги и матери. Но возвращаюсь к моему деду князю Андрею Николаевичу Щербатову.
С другой кузиной, своей граф. Варварой Петровной Шереметевой он не был так близок как с Анной Петровной; однако отношения их были добрые, родственные и тоже продолжались между семейством ее и моим несколько поколений. Она вышла замуж за графа Алексея Кирилловича Разумовского. Одна дочь ее, Варвара Алексеевна, была за князем Репниным: другая, Екатерина Алексеевна, за Сергеем Семеновичем Уваровым, с которым мы поэтому считались в родстве, и это отчасти сблизило его с отцом моим в их молодости. Истинно-братское отношение к графу Николаю Петровичу Шереметеву дед мой сохранил во всю свою жизнь; и от этой сердечной дружбы наши семьи остались так близки до ныне, хотя родства уже более не доищемся с нынешним поколением, разве какой ирландец станет считать степени родства (an Irish cousin). Дед мой, князь Андрей Николаевич приехал на службу в Петербург, когда во всех сердцах возрождалась надежда на спокойствие и славу. Елисавета Петровна была любима русскими, как дочь Петра и как представительница. русского начала, после долгого правления иностранцев: звали, что она более гордилась тем, что она дочь Петра, реформатора и героя, нежели тем, что она дочь императора великой державы; знали, что она будет приближать к себе бывших сподвижников отца; не смотря на страшную распущенность нравов ее, знали, что она по своему (скажем, по тогдашнему) благочестива и что, по тогдашнему, она, в сравнении с зверскою жестокостью того времени, мягкосердна и милостива к противникам власти. Кажется, не будет неуместно записать несколько преданий об ней, которые родители мои слышали от князя А. Н. Щербатова и от Разумовских. Она провела молодость в беспрестанной тревоге и опасениях за свободу и жизнь свою, в враждебной среде сторонников царицы Евдокии, при восшествии на престол Петра II, потом Бирона, потом Анны Леопольдовны, и только своим бездействием и невмешательством в дела, своею посредственностью и страстью к забавам и увеселениям, избегала подозрения и преследования. Маскарады, танцы, театральные представления, казалось, одни занимали ее. У нее точно не было гениальности и не было образования, но природный ум и страстная любовь к славе отца заставляли ее понимать, что она бы повела Россию на путь лучший, по крайней мере, чем Бирон, и что такая мысль могла прийти на ум самому правителю-фавориту. Ей нужно было скрывать все это ради безопасности своей, и она считала себя и показывалась умершею ко всему в политике и в управлении; так она о себе говорила. Восшествие же свое на престол она считала политическим воскресением Лазаря, восстанием от мертвых, и потому любила церкви освящать во имя Воскресения Господня, иконы Воскресения ставила и в церквах и у себя, предпочитая их другим изображениям. Она в то время дала обещание ежегодно ходить на богомолье в Троицко-Сергиеву Лавру за Москвой, и когда это оказалось неудобным (особенно ее приближенным и министрам), то подали мысль выстроить во имя Св. Сергия обитель по близости к Петербургу, и исполнять свой обет, ходя пешком в монастырь на Петергофской дороге, выстроенный ею, который ныне зовут Сергиевской пустынью. Она туда и синодики фамильные отдала. Я не знала этого, и несколько лет назад случайно была там у обедни в последнюю субботу месяца, не помню которого. Вдруг, среди великолепного пения и службы, поминовение умерших начинается с «Патриарха Филарета, инокини Марфы, продолжается рядом царей, великих князей, императоров, императриц до Елисаветы Петровны. Не могу сказать, как поразительно показался мне, в своей неожиданности, этот перечень славных имен, представляющих собою такую громаду исторических событий века, столь не похожго на наш, которые однако же уже были зачатком всего нашего современного строя. Это было в самое тяжелое время Севастопольской осады; камнем лежало на сердце у всех нас отчаянное положение Крыма, а недалеко, почти на взморье, где стоит обитель, — сновали неприятельские пароходы. Но одно имя Филарета Никитича отозвалось утешением и надеждою для нас. То ли было с Россией? И Бог помог, и бодро высвободилась она от чужого населения и от родной измены! Я справилась потом, и мне сказали: в последнюю субботу каждого месяца поминаются все усопшие дома Романовых. Не помню, поминается ли Софья Алексеевна. Елисавета Петровна также начала строить церковь Воскресения Господня, ныне Собор учебных заведений, где Смольный дом для воспитания девиц; но здесь она хотела основать женский монастырь, не успела докончить, а Екатерина, вместо того, построила женское училище, которое потому и называется Смольным монастырем, хотя монахинь там нет. Когда Елисавету уговаривали дозволить жидам селиться в русских городах, и говорили ей о выгодах такого населения, она отвечала: «от врагов Христова имени не желаю интересной прибыли». (Петр на такое предложение отвечал отказом, но иначе: — «На что мне жиды, сказал он; мои русские не хуже умеют плутовать»). Хотя шла войною за Марию Терезию, Елисавета, однако, открывала широко поле России православным славянам, уходящим от притеснения нашей церкви австрийским правительством, и сербы с воеводства и примория тысячами перешли на наш Юг под предводительством Шевича, Депрерадовича, Хорвата и других, населяя край верным и храбрым народом, совершенно обрусевшим уже во втором поколении, но помнившим свое происхождение и всегда готовым протянуть руку своим землякам. Во время Семилетней войны солдаты, отправляясь в поход, говорили: Феодор Феодорович (Фридрих II), значит, обижает Марью Терентьевну, так государыня за нее заступается; бабье дело, нельзя не помочь! Но помогая австрийскому правительству по своим политическим соображениям, или по совету министров, она не считала нужным принимать на себя никакой солидарности с внутренними мерами этого правительства, и ее врожденное чувство русское заставляло понимать и постоянно поддерживать общность интересов наших с интересами единоверцев и единоплеменников наших всюду, не взирая на преходящие обстоятельства, которые нас сближали с тем или с другим правительством. Значение единой церкви понималось ею инстинктивно, как оно понималось сознательно ее гениальным отцом; однако же нельзя Петра Великого прозвать Славянофилом или ханжей.
Мне кажется, дело в том, что вождь и царь тогдашней молодой России был все-таки русский характером, обычаями и сердцем, между тем как нынешняя молодая Россия разных оттенков (я не говорю о совершенно обезумевшей эмиграции нашей) уже потеряла всякое сознание своего происхождения, своего народа, своего края, и точно также, как некоторые из наших блистательнейших дельцов, видит в себе и в нас всех англичан, немцев, французов, даже итальянцев (в отношении к отжившим уже свой век в Италии бандитам, брави и карбонари). Это впрочем, со всеми своими неудобствами спасительная черта наших людей прогресса (как ненавижу я это слово, и как смысл его не похож на Русское слово успех или преуспеяние!) Эта черта спасительна, потому что она лишает их всех возможности делать серьезный вред России, хотя, конечно, их недоразумение и высокомерное презрение к верованиям и чувствам своего народа много тормозят преуспеяние нашей страны.
Ацелио (которого патриотизм был во всяком случае удачнее Герценова), в своих письмах 40-х годов, не раз восстает против сумасбродов, которые хотят непременно передвигать пальцем стрелку часов, чтобы пробил желанный час, — думая ускорить ход времени, которое не допускает неправильности в числах, так же неуклонно, как арифметика. Петр оттого только и мог исполнить задачу, завещанную первым царем Иваном Васильевичем, Годуновым и Алексеем Михайловичем, что стрелка уже стояла на предназначенном часу: он ее не передвигал, хоть и кажется для поверхностного наблюдателя, что все было дело насилия и произвола. Истинные реформаторы суть всегда олицетворение целой эпохи, и они всегда глубоко, сознательно и твердо проникнуты мыслью о необходимости предприятия; они проникнуты (иногда даже бессознательно) одним общим чувством, одним общим стремлением с массою, на которую действуют. А выскочки-благодетели человечества только губят в потоках чернил, если не крови, многие благие намерения и относительно правильные мысли, которые без их неловкого посредничества могли бы созреть и принести свою долю пользы.
Отец мой был глубоко убежден в истине такого воззрения, которое часто и часто высказывал, и которое так величественно и благополучно оправдалось на наших глазах в царственном реформаторе 1801 года. Я помню, что в 30-х годах, в то время, когда много было совещаний, предположений и мероприятий в отношении к лучшему средству дойти безбедно до освобождения крестьян, батюшка был очень занят этою мыслью. Он жил на Аптекарском острове, а мы к нему приезжали в гости на несколько часов, потому что домик был слишком мал для помещения нашего семейства[16]. Однажды как-то его любимая большая собака, поплававши по Неве и порывшись около берега, вытащила что-то такое, что принесла к батюшке, и с торжеством, скаля зубы, отряхиваясь и поднимая глаза на хозяина, положила к его ногам, по собачьему обычаю, при мне. Это не был камушек, однако что-то твердое. Когда счистили песок и тину и вымыли хорошенько, оказалось, что это костяная крышка, оторванная от малой табакерки с резьбою и девизом: Корабль с натянутыми парусами на волнистой кайме, и вырезано под нею старинными буквами: Жду ветра силы и ожидаю время. Этот девиз находится в собрании девизов времен Петра Великого, в книжке, затерянной мною теперь. Батюшка, вспомнив это, сказал, что может быть эта крышка отбилась от табакерки какого-нибудь моряка Петровского, взял ее себе (она теперь у меня) и стал говорить нам о Петре и о реформах или революциях времени его и всякого времени, в таком смысле, как я написала выше, прилагая свои мысли и к тому, что обрабатывалось в 30-х годах. Он очень любил Петра и говаривал, что все в нем, и добро и зло, все его блистательные качества и пороки были колоссальны, и что среди всех, даже худших действий его жизни, как например смерть царевича Алексея[17], любовь к России, к славе и могуществу ее, стояли выше всякого личного чувства, и что это все-таки имело отголосок в народе, не смотря на противодействие, на неудовольствия, на бунты. Это свидетельствуют многие песни, сложившиеся в народе о нем, и многие предания, еще жившие в памяти простолюдинов, приближенных к моему деду и бабушке. Уже в тогдашнее время Петр являлся в колоссальном, легендарном образе в рассказах его современников. Между прочим было поверье, что Петр пропадал и находился в каком-то неведомом, заколдованном крае, откуда вынес несокрушимую силу и волшебные знания, и потому всегда побеждал врагов и успевал во всех предприятиях. Одна старушка даже считала время от этой эпохи: я вышла замуж или такой-то родился или умер перед тем или после того, как царь пропадал. Так глубоко подействовали на воображение народное путешествия Петра и все перемены, которые он стал вводить по своем возвращении. Надобно вспомнить тоже, что, как ни был он крут, а часто и жесток, однако же в нем жестокость не была кровожадностью, не была безумной прихотью; да сверх того, правление Меншикова и Бирона до того превзошли все, что было даже дурного при Петре, что его образ должен был выступить перед народом во всем блеске Золотого века. Вступление на престол дочери его было общей радостью для России, по рассказам всех современников. Воинская слава, русские деятели, процветание торговли, возвращение достоинства православной церкви, всего этого ожидали от Елисаветы Петровны и не обманулись. Батюшка, который всегда стоял за свободу торговли, говаривал, сколько добра уже сделала одна мера уничтожения внутренних таможен, и особенно обращал внимание на то, что, несмотря на Семилетнюю войну, на роскошь двора, на все великолепные постройки ее царствования, на огромные, но разумные расходы, она умирая оставила Россию в цветущем положении, без долгов и с громадою золотой монеты в казне. Ее православие было искренно, и наружные проявления ее верований были по обычаю и по сердцу ее подданных. Уверяли, что, решившись на переворот против Анны Леопольдовны, она дала обещание не казнить смертною казнью никого из своих противников. Это предание подтверждается законом, уничтожающим смертную казнь вообще. Можно возразить, конечно, что казни ужасные совершались при ней из-за пустяков, что, например, Лопухиной был вырван язык палачом за то особенно, что она говорила непочтительно об Елисавете, хвастаясь, что она сама красивее императрицы.
Вообще, судя о прошлых временах и поколениях, мы слишком привыкли судить по современному не им, а нам, нынешнему направлению ума, по современным нам нравам, забывая, как неизмеримо много значит среда, в которой вращается человек, как он зависим от современных ему воззрений. Конечно, если бы наша вера была чиста и крепка, как вера первых христиан, и мы бы словом и делом были истинные последователи Христа, мы могли бы находить такие противоречия непостижимыми и не доверять тем историческим лицам, которых верования не выказывались во всех их действиях. Но вспомним, что Елисавета Петровна родилась и жила среди двора и семьи Петра и Екатерины І-й, жила во времена Регента Орлеана и Людовика XV; вспомним, какие были нравы при всех дворах Европы, с которой мы брали пример; вспомним неминуемый закон реакции, который лежит в основании человеческой природы, и вспомним, из какой рабской неволи и притупляющей монотонности жизни только-что высвободились женщины знатных и царских семейств у нас. Вспомним все это, и мы поймем, что на Елисавету Петровну могли смотреть иначе, нежели мы на нее смотрели бы теперь, как на чудовищное явление порока, а часто и жестокости. Мы поймем, что, напротив, ее ценили высоко; мы поймем, что она искренно веровала, искренно каялась и тотчас же начинала опять грешить. Да не то ли самое повторяется ежедневно, ежеминутно с большинством самых искренних христиан? В другом виде, с другим, добропорядочным образом жизни, со строгостью нравов и утонченной филантропией наших дней, неужели мы не лжем самим себе и Богу, когда мы так хлопотливо холодны в наших благотворениях, так жестки в наших суждениях, так горды своим просвещением, так своевольны в своих мнениях и мерим такою разною мерою в отношении к нашим друзьям или противникам? Разве все это христианское дело? А все-таки и мы, делающие эти приличные беззакония, веруем искренно, каемся и опять впадаем в те же грехи!
И так ее точно любили, и любили за ее православие, за ее милосердие, за сравнительную мягкость, за сравнительную свободу действий, которую получили при ней; и все-таки она первая во всем христианском мире, со времен Владимира, отменила смертную казнь. Как ни ужасны были наказания при ней и после нее, и хотя в исключительных случаях, в виде изъятия, и смертная казнь бывает у нас: все-таки самое начало бескровного суда говорило сердцу и воображению и, в самом деле, было великое основание для закона нового, до которого только в наши дни додумались Европейские филантропы-юристы, да и то не все.
Отец мой вообще был такого мягкого и человеколюбивого нрава, что с трудом мог решиться сменить пьяного лакея; однако он думал, что смертная казнь, сама по себе, может находить место в законодательстве. Он полагал, что она менее ужасна, чем иные наказания, как например, одиночное заключение, или телесные наказания, как кнут, который тем был особенно жесток, что зависел совершенно от произвола: мог убить человека, или мог не причинить ему даже боли. Достоверно, что один любознательный иностранец однажды заплатил большую сумму палачу, чтобы тот ему доказал на деле, что может разорвать рубашку на спине человека и не коснуться его кожи. Уверяют, что палач исполнил этот фокус на спине самого иностранца. Об этих отвратительных вещах теперь, слава Богу, можно вспоминать хотя с содроганием, но без той глубокой тоски, которая брала меня в то время, когда еще не была отменена торговая казнь. Отец мой всегда с омерзением и негодованием говорил об этой казни и постоянно старался об отменении ее. Смертная казнь, по его мнению, менее жестока для самого преступника, и вместе несомненно и верно защищает честных людей (большинство общества) от новых покушений преступников, повторяющихся периодически у нас побегами ссыльных и каторжников. Но он говорил, что однако он всегда будет против восстановления смертной казни в России, потому что отмена ее была из числа тех мер, которых можно не принимать, но раз принявши нельзя снова отменить без потрясения общего доверия, а без доверия самые основы государства колеблются. Такой дар, как суд без смертного приговора, раз полученный народом от одного из государей, должен всегда сохраняться в основании законодательства, хотя военный суд и временные исключения бывают необходимы в данных обстоятельствах. Потому он настаивал, чтобы военное положение было сперва объявлено всякий раз в тех местностях, где признается скорбная необходимость временного применения смертной казни к особенно опасным преступлениям. Не мое дело судить о таких вещах; но мне кажется, что когда-нибудь придет время, когда смертная казнь исчезнет всюду из христианского общества в нормальном состояния края, коль скоро есть время на хладнокровное размышление. Разумеется, в болезненном состоянии общества, когда свирепствуют война и междоусобия, поневоле приходится силою противостоять силе и защищаться чем попало. Это женское воззрение, конечно, не имеет весу; но Елисавета Петровна по женскому смотрела на этот вопрос, и ей были благодарны.
После 16 лет придворных переворотов и безжалостного деспотизма временщиков, вся Россия вздохнула и просияла. Дед мой с восхищением наслаждался спокойствием и внутренним миром этого времени, и все это расцветание, эти начатки художеств и наук, эти лекции, эти театры, эти картины великих мастеров, которые начинали привозить из-за границы, эти живые образцы утонченности светской, которые являлись из Парижа, эти архитекторы, живописцы, певцы, актеры, которые вносили с собою, если не всегда чистый, то все-таки художественный элемент в нашу общественную жизнь (между тем, как блистательные победы наших войск над первым полководцем того времени Фридрихом Великим, взятие Кенигсберга и Берлина, покрывали громкой славой имя русское): все это 16-летнему юноше открывало целый мир прекрасных ощущений, и на портрете его, писанном не много лет позднее, видятся спокойствие и мирное счастие. Он приехал в Петербург в начале 1742 года, как я уже говорила, когда еще свежа была память об ужасах и темном, тяжелом давлении в моральном воздухе перед тем.
Один из родственников его (никак не могу вспомнить его имени) рассказывал, как очевидец, об известном, неразгаданном явлении перед смертью Анны Иоанновны. Этот рассказ, часто повторяемый, однако же должен найти место в моей коллекции чудесных случаев и привидений. Вот как рассказывал мой дед. Его товарищ был дежурный со взводом солдат в карауле, вечером, за несколько дней до смерти Анны Иоанновны. Это было во дворце на Фонтанке, у Аничкина моста, в том самом доме, где теперь Троицкое подворье, в покоях митрополита Московского. Караул стоял в комнате подле тронной залы; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои, говоря словами гоффурьерских записок. Все стихло. Было уже за полночь, и офицер уселся, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит, как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице Императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы и не смея слишком приблизиться к дверям, дерзает наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли намерения Императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось. Не может быть, говорит герцог: я сейчас от Императрицы, она ушла в спальню ложиться.