Кушанья поданы были скоро и старательно.
Они еще не успели покончить с солеными хрящами и осетровым балыком, как на столе уже шипела севрюжка в серебряной кастрюле. За закуской Калакуцкий выпил разом две рюмки водки, забил себе куски икры и белорыбицы, засовал за ними рожок горячего калача и потом больше мычал, чем говорил. Но он ел умеренно. Ему нужно было только притупить первое ощущение голода. Тут он сделал передышку.
— Измучился я, mon bon,[4] должен был лазить по лесам… Канальи!.. Без своего глаза пропадешь, как швед под Полтавой…
Речь шла о стройке. Калакуцкий давно занимался подрядами и стройкой домов и все шел в гору. На Палтусова он обратил внимание, знакомил его с делами. Накануне он назначил ему быть на Варварке в трактире и хотел потолковать с ним «посурьезнее» за завтраком.
Но Палтусов сам не начинал разговора о себе. У него был на это расчет. Калакуцкий — для первых ходов — казался ему самым лучшим рычагом. Нюх говорил Палтусову, что он нужен этому «ловкачу», так он называл его про себя и под этой кличкой даже заносил в записную книжку о Калакуцком.
— Так вы совсем москвичом делаетесь? — спросил его Калакуцкий за севрюжкой.
— Делаюсь.
— Штука любезная. Мы в молодых людях нуждаемся, таких вот, как вы. Очень уж овчиной у нас разит. Никого нельзя ввести в операцию… Или выжига, или хам!..
— Мне нравится Москва.
— Сундук у ней хорош, да не сразу его отопрешь, голубчик. Хамство уж очень меня одолевает иной раз, — даже сам-то овчиной провоняешь… Честной человек!.. Вечером приедешь — так и разит от тебя!..