– Мне здесь ровно нечего делать! – нервно повторял он, глядя пристально страдающими глазами. – Работать я не могу, таскаться по театрам – духота в них невыносимая, Палата закрыта, знакомства с французами я не вожу…
И, в самом деле, он очень мало интересовался личностями парижских писателей; у него мне не случилось видеть ни одного француза из ученого, литературного или политического мира. А как он относился к вопросу о переводе своих произведений на французский язык, может показать отрывок из разговора, бывшего в тот же его приезд и в той же гостиной его меблированной квартиры.
В числе корреспондентов проживал в Париже довольно уже давно один петербуржец, дававший там и уроки русского языка. У него был ученик-француз, богатый светский человек, езжавший в Москву как турист. Он перевел под руководством своего учителя «Сказки» Салтыкова и издал их на свой счет; а когда узнал, что автор в Париже, доставил ему экземпляр и пожелал выразить ему лично глубокое сочувствие его таланту.
Надо было видеть Михаила Евграфовича! – до какой степени это подношение растревожило его.
– Помилуйте, – говорил он с беспощадною суровостью к самому себе, – какой интерес могу я представлять для французской публики?.. Я – писатель семнадцатого века, на их аршин. То, против чего я всю жизнь ратую, для них не имеет даже значения курьеза. Надо это понять!..
Спорить с ним было трудновато, и он никак не хотел сойти с того тезиса, что он писатель «семнадцатого века». А между тем разве он по-своему не был прав? Разве после представления «Грозы» Островского самые авторитетные парижские критики не сказали без всякой иронии, что нравы эти напоминают им XIV век во Франции; вы видите: даже «четырнадцатый», а не «семнадцатый». Перенесите на сцену «Господ Головлевых» (что и было сделано в Москве), и они нашли бы точно то же. И, быть может, у одного Салтыкова достало мужества так резко определить содержание своей сатиры для французов, а форма его слишком своеобразна, чтобы получить в переводе обаяние чисто эстетического характера, чего не вышло ведь до него ни с Толстым, ни с Тургеневым, которые взяли больше содержанием и общим колоритом.
II
Любил ли он французскую литературу? Не знаю. Может быть, некоторые вещи Виктора Гюго и Жорж Занд, по старой памяти.
Но вот что я прекрасно помню. Раз у Некрасова (это было в начале 70-х годов) за обедом речь зашла о парижских писателях, романистах и драматургах. Я перед тем прожил несколько зим во Франции, с 1865 года по год войны.
Из тогдашних сценических писателей я ставил выше других Ож'ье и Дюма-сына, который по тому времени, был, без сомнения, новатор если не в художественном смысле, то как проводитель разных идей и нравственных идеалов, казавшихся и публике 60-х годов и критике очень смелыми: стоит мне только припомнить «Идеи госпожи Обрэ». За них и автор, и директор театра «Жимназ», и актриса Деляпорт, создавшая роль Жаннины – девицы с «изъяном», на которой почтенная мать решается наконец женить своего сына, – дрожали на первом представлении. По своим эмансипационным идеям Дюма-сын должен был бы скорее нравиться Салтыкову. Но Михаил Евграфович, помолчав довольно долго, разразился, к десерту, огульным неодобрением парижских знаменитостей.