В Некрасове сидел также типический холостяк, хотя он и умер женатым. Весь образ его жизни, обстановка, характер выездов и приемов -- все это сложилось в условиях холостой жизни. День начинался поздно; кроме редакционных приемов, вряд ли кому удавалось видеть Николая Алексеевича раньше часу; корректуры, посещения ближайших знакомых и приятелей, прогулка брали время до обеда. Вечер и часть ночи проводились в клубе. Квартира, памятная писателям нашего поколения, сохраняла холостой тип: зала, служившая первоначально и бильярдной, и редакционной приемной, и два больших кабинета, из которых один превращен был впоследствии в бильярдную, собаки, люди, -- все говорило о холостых привычках хозяина. Отношение к людям, то есть к своим служителям, было у Николая Алексеевича чрезвычайно гуманное и широкое. Конечно, многие помнят его Василия1, удалившегося за несколько лет до смерти барина. Такие камердинеры складываются только на службе в домах, где идет холостая жизнь. Они заведуют хозяйством, принимают и отказывают, кому хотят, обращаются даже с близкими знакомыми и приятелями хозяина -- глядя по своему личному расположению. Вряд ли такой камердинер мог у кого-либо получать больше и пользоваться большим авторитетом. И его преемник, взятый из мужичков-охотников и оставленный в полудеревенском виде2, придавал квартире Николая Алексеевича своеобразный оттенок. На хозяйство тратилось, вероятно, вдвое и втрое больше, чем следовало, и Николай Алексеевич относился к этому очень добродушно и с юмором, особенно, когда говорил о том, как его обворовывает повар. Всегда приятно было видеть в нем совершенно простое и часто любовное отношение к людям из народа, без всякой сладости и сентиментальности.
Это обращение с народом придавало и его манере говорить, его языку безыскусственную оригинальность; нисколько не странно звучало слово "отец", которое он любил часто употреблять, говоря с более близкими знакомыми или сотрудниками. Не совсем легко было схватить своеобразность речи Некрасова, и редко можно было вызвать его на оживленный разговор, особенно в последние Два года до болезни. Приближение этой болезни, припадки хандры в связи с негигиенической привычкой очень поздно ложиться, делали его угрюмым и молчаливым, но случалось, за обедом у него или когда он захаживал посидеть-- вызывать его на оживленный разговор, в особенности наводя его на воспоминания о прежних литературных эпохах или на рассказы о жизни в деревне, на охоте, за границей. Только в такие удачные минуты и проявлялись во всей своей обаятельности ум, юмор я душевный склад Некрасова. Мне лично не случалось, с тех пор как я стал писателем, встречать более своеобразный, природно русский ум, как у него. Этот ум мог подчиняться в его произведениях известному публицистическому настроению, брать мотивы у других или, по-крайней мере, колорит, окрашиванье; но в беседах о чем бы то ни было или в деловом разговоре, отрывочными фразами, ум этот сохранял всегда нечто неизменно свое и практически дельное, и человечно широкое, и привлекательное. Многие знают, как пленителен мог быть Николай Алексеевич, когда хотел этого. Он не говорил вам любезностей, не делал комплиментов; но одной какой-нибудь интонацией, словом, определением, а в особенности оттенком своего понимания, овладевал вашим сочувствием, и как только хандра или нездоровье, или раздражение петербургской жизни слетали с него, сейчас всплывали своего рода наивность, здоровое чувство жизни, ее хороших наслаждений, юмор и шутка. В этом человеке привычка к напряжению волн поддерживалась не только трудом, но и двумя его главными страстными утехами: охотой и картами. Ни в ком я не встречал такой внутренней заботы о том, чтобы всегда владеть собою, не сдаваться пред опасностью какого бы то ни было рода.
-- Хуже трусости, -- говорил мне раз Николай Алексеевич,-- ничего быть не может! Как только человек струсил, он погиб, способен на всякую гадость, сейчас же превращается в зверя.
Но выдержка в крупных вещах -- реже появлялась у него в обыденных фактах и сношениях жизни. На европейский взгляд, он, конечно, грешил неровностью своего тона, частой сумрачностью и мог отталкивать от себя многих, но вспышек беспричинного раздражения или того, что называется капризом, я почти никогда не видал у него. Помню одну сцену законного раздражения.
В последние десять лет Некрасова одолевали и лично и письменно просьбами о денежном пособии. Мудреного тут ничего не было: всякий знал, что он человек с хорошими средствами; по всему Петербургу ходили рассказы об его очень больших выигрышах. Но вслед за просьбами пошли и разные виды шантажа, угрозы обличений. Вот одни из таких навязчивых просителен и явился раз в приемный день. Некрасов вышел из кабинета и раздраженно крикнул:
-- Что вам от меня угодно? Вы пристаете ко мне каждый день, пугаете меня; я вам сказал, что больше вам давать ничего не буду!
И потом, обратись к нам (нас было несколько человек), прибавил:
-- Просто житья нет в последнее время! Дошло до того, что дожидаются меня у подъезда и говорят всякие грубости.
Но и в этих случаях у него вырывались ноты не раздраженного только человека, а человека, умеющего дать отпор каждому, и когда следует.
II