— А почему же нет? Можно и без вицмундира быть на службе. И здесь, в городе, и в деревне каждый не опустившийся человек приобретает тройную цену… Хам торжествует. И вы, господа, добровольно уступаете ему место. В уезде можно и в сословной должности делать массу добра!
Не раз слыхал Стягин точно такие же речи и был к ним глух. Он оправдывал свое нежелание оставаться дома — бесплодностью единичных усилий и благих намерений, не хотел мириться с неурядицей, дичью, скукой и преснотой деревенской жизни; в Москве не умел выбрать себе дела, находил дворянское общество невыносимым, городские интересы — низменными, культурные порядки — неизлечимо варварскими.
Но в лице Бедрова сидел перед ним как раз тот человек, которого судьба послала точно нарочно затем, чтобы освободить его от единственной житейской привязки к Парижу, где у него нет никаких других связей.
Ведь он и там совсем чужой до сих пор. С русскими он не знается, в свет не ездит, ученых и литературных интересов у него нет, не нажил даже никакого дилетантства, в клубах не бывает, не любит ни карт, ни спорта, за исключением прогулок, утром, верхом. Театр давно утомляет его, да ему из Пасси и неудобно поздно возвращаться домой. Два-три случайных знакомства с французами, да чтение газет и книжек, да заботы о своем пищеварении, поездки на воды, на морские купанья, перебранки с Леонтиной, скучная переписка по хозяйству, по дому в Москве, жалобы на плохой курс, хандра, ожидание старости и смерти.
Стягин поник головой и больше уже не курил.
— Только тем и красна жизнь, — сказал Бедров, вставая, — что стоишь на своем посту.
— Пожалуй, — чуть слышно выговорил Стягин.
Гость взялся за шляпу.
— Вы разве не зайдете еще? — спросил его хозяин.
— Сегодня вечером еду.