- Не понесешь без лютой нужды свое детище к чужим людям, - как бы про себя выговорила Анисья и отошла к воротам.
Теркин поднялся.
- Поминают ли здесь добром Ивана Прокофьича? - спросил он возбужденно. - Ведь он живот положил за своих однообщественников! И базарную-то площадь он добыл от помещика, чуть не пять лет в ходоках состоял. А они его тем отблагодарили, что по приговору сослали, точно конокрада или пропойцу.
- Мы, батюшка, - ответил Николай, взяв лошадь за узду, чтобы вывезти со двора долгушу, - по правде сказать, ко всей этой сваре непричастны были. Я по другому совсем обчеству, хоть и одной волости. На сходки-то когда же нам ходить? У мен промысел извозный. Не до этого... И до сей поры свара-то не улеглась... Одни подбивают на городовое положение перейти, а другие ни под каким видом не соглашаются... Ходоков посылают в губернию, и сборы всякие... Намеднясь и с меня содрали целую трешницу... А нам со старухой и так хорошо!.. Нешто плохо, старая? - весело крикнул он жене. - Коли будем тосковать, можно и еще в дом взять паренька, что ли... Бог даст, вот такого молодца выходим, как ваша милость.
- Авось Бог пошлет! - подхватил Теркин. - Ежели младенец не крещеный, я в крестные пойду. Прощай, хозяйка!
И он вскочил на долгушу, крикнув Николаю:
- Теперь опять к становому!
XXXV
Становой жил в большой пятистенной избе, с подклетью, где прежде, должно быть, помещалась мастерская, и ход к нему был через крытый, совсем крестьянский двор, такой, как у Николая, только попросторнее... С угла сруба белелась вывеска. На крыльцо вела крутая лестница. Ворота стояли настежь отворенными.
С долгуши Теркин окликнул сидевшего на завалинке человека, видом рассыльного, в рыжем старом картузе, с опухшей щекой, в линючем нанковом пиджаке.