- То-то!.. Мы не муравьи, не черви, не сосны и ели! Мы - люди! - все распалялся Аршаулов, и щеки его начинали пылать сквозь бурую кожу, натянутую на мышцах, изъеденных болезнью. - Мы люди, господа! А потому имеем священное право - руководиться нашим разумом, негодовать и радоваться, класть душу свою за то, во что мы верим, и ратовать против всякой пакости и скверны...
- Всеконечно, - прервал Хрящев, и мягкое выражение сменилось на его пухлом лице другим, сосредоточенным и немножко насмешливым. - Всеконечно, Михаил Терентьич, но ни рассуждать мы по существу, ни судить без апелляции не можем, не токмо что о вселенной, а о том - откуда мы и куда идем. Это все равно, как если бы муравьи - а они как мудро свое общежитие устроили - стали все к своей куче приравнивать. Так точно и людское суемудрие... Жалости достойно! Я это говорю не как изувер, Василий Иваныч знает, божественным я не зашибаюсь, - а так, быть может, по скудоумию моей головы.
- Не в этом дело! - ослабшим голосом возразил Аршаулов, и руки его упали сразу на костлявые бедра. - Не в этом дело!.. Теперь в воздухе что-то такое... тлетворное, под обличьем искания высшей истины. Не суетным созерцанием нам жить на свете, особливо у нас, на Руси-матушке, а нервами и кровью, правдой и законом, скорбью и жалостью к черной массе, к ее невежеству, нищете и рабской забитости. Вот чем!..
В горле у него захрипело. Он закашлялся и приложил платок к губам. Теркину показалось, что на платке красные пятна, но сам Аршаулов не заметил этого, сунул платок в наружный карман пальто и опять стал давить грудь обеими руками своим обычным жестом.
- Голубчик! Михаил Терентьич! - остановил его Теркин. - Вам ведь не весьма полезно так волноваться. Да и не о чем.
- Нет, позвольте! - отстранил его одной рукой Аршаулов и порывисто подался вперед всем туловищем. - Вот я прямо из нашего села, где Василий Иваныч родился и вырос, - добавил он в сторону Хрящева. - Ежели в эмпиреях пребывать и на все смотреть с азиатским фатализмом, так надо плюнуть и удрать оттуда навеки: такая там до сей поры идет бестолочь, столько тупого, стадного принижения, кулачества, злобы, неосмысленности во всем, и в общинных делах, и в домашних, особливо между православными. Ан нет! Надо там оставаться... Ни за какую чечевичную похлебку не следует менять своей веры в народ и свой неблагодарный завет. Ни за какую!.. Так-то!
- Да что вы, голубчик, на моего мудреца так накинулись? - заговорил веселее Теркин. - Вы его совсем не знаете. Быть может, из нас троих Антон Пантелеич никому не уступит в жалости к мужику и в желании ему всякого благополучия.
- Опять вы меня не по заслугам хвалите, Василий Иваныч, - пустил жалобной нотой Хрящев и отвернулся.
- Не замайте! - крикнул ему Теркин. - Кто меня образумил на пожаре, вон там, когда я даже разревелся от сердца на мужичье, не показавшее усердия к тушению огня? Вы же! И самыми простыми словами... Мужик повсюду обижен лесом... Что ж мудреного, коли в нем нет рвения, даже и за рубль-целковый, к сохранению моих ли, компанейских ли маетностей?
- Еще бы! - вырвалось у Аршаулова, и он ласковее взглянул на жирный затылок Хрящева.