Писателя или ученого с большой известностью — решительно ни одного; так что приезд Герцена получал значение целого события для тех, кто связывал с его именем весь его «удельный вес» — в смысле таланта, влияния, роли, сыгранной им, как первого глашатая свободной русской мысли. Тургенев изредка наезжал в Париж за эти два года, по крайней мере в моей памяти остался визит к нему в отель улицы Лафитт.

Из газетных сотрудников жили в те годы двое: Чуйко и Щербина, корреспондент «Московских ведомостей». С Чуйко я водил знакомство еще с того времени, когда на Васильевском острову я готовился к кандидатскому экзамену и он приходил к тому вольному слушателю, Калинину, с которым мы готовились на его квартире. Чуйко перебивался кое-какой газетной работой, очень нуждался, жил в плохой комнате и зимой почти что не топил ее, так что между его приятелями-русскими был в ходу анекдот — как его находили утром в постеле, покрытого, кроме одеяла и пуховика, и всем носильным платьем, причем панталоны и жилет лежали на самом верху.

У него я и познакомился с доктором Якоби, бывшим русским «довудцей» (командиром) польского восстания 1863 года, а тогда уже врачом и эмигрантом, игравшим роль среди тех русских, с которыми в Женеве, как известно, не поладил Герцен.

Тогда я еще не был близок к Герцену, как к концу 1869 года, но меня резали обличительные речи доктора Якоби, переполненные всякими пересудами и злобными прибаутками весьма сомнительного вкуса. Я стал ему возражать, ставя вопрос так, что, каким бы на оценку тогдашней эмиграции ни оказался Александр Иванович, все-таки эти господа и он — величины несоизмеримые и можно многое простить ему в личных недостатках за то, что он сделал для того движения, без которого и его тогдашние обличители из эмиграции пребывали бы в обывательском равнодушии к судьбам родины и полной безвестности.

Довольно пикантно вышло это словопрение: я, никогда не являвшийся на поклон к Герцену, и такой вот его зоил, который, наверно, значился в числе заядлых герценистов и способен был из офицера русской службы очутиться в довудцах польского восстания.

Прошло несколько недель. Я сидел за нашим маленьким табльдотом отеля «Victoria».

Мы уже кончали обедать. Было около осьми часов вечера. Мне подают карточку «А.И.Герцен», и я поспешил в свою комнату, где при свете камина, кажется, даже без всякого другого освещения, мы посидели на диване с полчаса. Он только что вернулся из Флоренции и привез оттуда старшую дочь, все еще не оправившуюся от своей нервности. Ее стал лечить в Париже Шарко, которого я впервые и увидал у них. А.И. сообщил мне, что они взяли меблированную квартиру, также на Rue de Rivoli в Pavilion de Rohan, доме, который теперь принадлежит к зданиям «Magasins des Louvre».

Я был очень тронут этим неожиданным посещением и тут сразу почувствовал, что я, несмотря на разницу лет и положения, могу быть с А.И. как с человеком совсем близким. И тон его, простой, почти как бы товарищеский, никогда не менялся. Не знаю, чем он не угодил женевским эмигрантам, но ни малейшего генеральства у него не было.

Сравнение с Тургеневым тут более чем кстати. В Иване Сергеевиче, даже когда он ласково принимал вас, вы всегда находили что-то обособленное, не допускающее до настоящего сближения. Это чувствовалось даже тогда, когда я был уже, к 80-м годам, сорокалетним писателем. А в Герцене я видел вовсе не представителя поколения «отцов», а старшего собрата, с такой живостью и прямотой всех проявлений его ума, души, юмора, какая является только в беседе с близким единомышленником, хотя у меня с ним до того и не было никакой особенной связи.

О дочери и ее болезни он говорил без сладких фраз, но с задушевной простотой: