— Простите, прошлого ие воротишь. Кто этому виноват?.. будьте справедливы…
Он и просил прощения, и взваливал вину на меня. Что за человек! Эта нахальная фраза вышла у него очень просто, скромно, жалостливо, и, вместе с тем, я чувствовала, что он говорит мне как старший. Точно делал мне выговор!
Я опустилась на кресло. Столбняк нашел на меня. Глотала я воду и смотрела в стакан, точь-в-точь, как бывало, maman рассердится, накажет, и сидишь в углу после рева; а нянька Настасья сует в карман винную ягоду.
И какой ужас! Я должна признаться (ведь пред собой нечего лгать), мне как будто сделалось хорошо. Опять-таки в детстве часто я испытывала это чувство. Когда, бывало, очень вас кто-нибудь разобидит, наплачешься всласть, или нашалишь и боишься, что вот-вот поймают, или расчувствуешься с maman, с няней, с гувернанткой, или просто рассказывают тебе что-нибудь: сказку, страшную историю.
И во всем теле чувствуешь щекотание какое-то, мурашки, легкую дрожь… Всегда мне было приятно это чувство. Но не ужас ли? Я испытывала то же самое… И в какую минуту? — когда мне нужно было кинуться на него, задушить его, плюнуть ему в лицо, надавать ему пощечин!.. Que sais-je![145]
Говорить я уж ничего не могла, да и что ж тут сказать? Разразиться бранью! Это было бы милее всего. Я подошла к дивану, надела платок, пальто, башлык.
— Карету, — приказала я.
Он вышел. Я, совсем одетая, села на кушетку… Будь у меня сила, я бы, кажется, изорвала в куски весь сафьян. Он хорошо сделал, что не вернулся сейчас же. Я сунула руки в муфту и опять замерла. Сидела я в такой позе, как дожидаются на железных дорогах; или когда, бывало, у нас кто-нибудь уезжает: все соберутся, сядут вдоль стен, молчат и ждут…
— Карета готова, — раздался его голос в дверях.
С лестницы я сошла очень твердо.