В феодальный период жизни еврейского народа, когда на смену старому родовому быту развивалась индивидуальная семья, связанные с нею инстинкты и эмоции приобрели невиданную раньше силу и напряженность. Что сделал поэт? Он взял образ невесты, как живой центр, около которого легко и естественно было сгруппировать эти чувства и настроения; на этом горячем чувственном фоне он сплел пеструю сеть из самых ярких впечатлений, какие давала тогдашнему жителю Палестины его домашняя хозяйственная жизнь и его торговые путешествия в соседние страны. Все вместе образовало необычайно богатый и гармоничный комплекс из общих народному коллективу и дорогих для него переживаний. В причудливо-узорном ковре «Песни песней» каждый находил идеализированную картину всего наиболее радостного и светлого, что видел в своей собственной жизни; и таким образом художественное произведение становилось новым звеном, скреплявшим сознание национального единства в маленьком, энергичном народе, который шел тогда от племенной экономической и политической раздробленности к государственному единству, среди тяжелой, ожесточенной борьбы с могучими соседями за свою независимость.
Нет сомнения, что нынешний читатель «Песни песней» не испытывает и десятой доли того социально-эстетического наслаждения, которое она давала еврею старых времен. Наслаждение это есть смутно ощущаемое слияние личной жизни с коллективною, чувство расширения психики за ее индивидуальные пределы. Но для нас чужды многие переживания далекого племени далеких времен, древняя поэма не организует наш опыт и наши чувства в одну общую с ним систему жизни, а лишь сравнительно слабо связывает нас с ним знакомой и находящей в нас отклик картиной любовного экстаза, да некоторыми образами, и для нас еще «поэтичными», т. е. порождающими в нас приятные, гармонические эмоции.
Непривычен и странен для нас, противоречит отчасти складу нашего нынешнего мышления самый способ организация содержания поэмы, вполне соответствовавший складу мышления автора и его народа на той ступени развитая. Это — «стиль» данной эпохи и данного общества, употребляя слово в самом широком его значении. В нас, напр., вызывают чувство противоречия те восточные сравнения, которыми переполнена поэма, крайнее несоответствие уподобляемых друг другу предметов по их величине, очень слабое, на наш взгляд, их сходство по форме и свойствам. Мы часто воспринимаем такое сравнение, как неорганизованное, дисгармоничное сочетание, — но совершенно иначе воспринимала его публика еврейского поэта. Современная цивилизация, с ее точным счетом, мерой, весом, играющими такую огромную роль в ее технике производства, и в обращении товаров, развила в нас несравненно большую тонкость и строгость оценки различий, чем та, которою люди обладали при натурально-хозяйственном быте. Методы измерения и сличения в те времена отличались крайней грубостью и неточностью; статистические данные тогдашних летописцев, доходящие до нас, — сообщения о грандиозных битвах, с десятками и сотнями тысяч сражавшихся, о городах с сотнями тысяч и миллионами жителей, обыкновенно при проверке, где ее удавалось выполнить на основании каких нибудь материальных остатков прошлого, оказывались преувеличенными в десятки раз. Определения делались тогда на глаз, и эмоция удивления при непривычной картине большого города или многочисленного войска порождала высказывание, с нашей точки зрения весьма неверное, но живее передававшее современникам автора непосредственное впечатление от вещей и событий, которые он описывал. В сущности, на этой слабости восприятия различий в наибольшей мере основывается тот смелый полет восточной фантазии, с ее гиперболическими сравнениями, с ее неожиданными переходами, который порою прямо подавляет нынешнего читателя.
В иных случаях современное нам произведение захватывает предметы жизненно-важные для нас, т. е. сами по себе «интересные», — и мы, однако, находим его «неинтересным», бездарным, бесталанным. Это значит, что метод сочетания материала в нем не соответствует тем способам, которыми всего легче и совершеннее организуются наши переживания, так что произведение не может выполнить своей культурной функции по отношению к нам. Но в людях другого воспитания, другого склада мысли и чувства, т. е. большей частью другой социальной группы, оно же, весьма вероятно, вызовет истинный восторг, чувство расширения, углубления жизни. Писания Меньшиковых, политические речи Марковых и Гучковых кажутся нам безнадежно пошлыми, — но у них есть своя публика, общее сознание которой превосходно организуется этими культурными изделиями.
Все такие иллюстрации поясняют нам то, что мы могли и дедуктивно получить из нашей основной концепции: культурные формы в действительности являются таковыми постольку, поскольку их материалом служат явления, отношения, переживания, общие для какой-либо коллективности и для нее важные, а способ связывания материала таков, что гармонирует с ее жизненным складом и увеличивает ее организованность.
Посмотрите с этой же точки зрения на продукт иной идеологической области, напр., на тот или другой закон. Его содержание составляют практические отношения людей, его форму — тот метод, которым он их регулирует. Если отношения эти играют большую роль в жизни социального целого, то закон принадлежит к числу важных, существенных; если он вносит действительную гармонию в них, то признается законом хорошим, благодетельным. В классовом обществе он, обыкновенно, хорошо организует жизнь одного класса, одной социальной группы, и плохо организует или даже дезорганизует жизнь прочих классов и групп. Отсюда его различная оценка в обществе. Все согласятся, что закон 9 ноября для России очень важен; но если он хорошо устраивает дела зажиточных крестьян, и расстраивает социальное бытие крестьянской массы, если он создает новую связь общих выгод между деревенской буржуазией и бюрократией, а также укрепляет связь политических интересов между остальными слоями деревни и городскими пролетариатом, но разрушает в то же время массу мелких экономических связей, — то понятно, что оценка его культурного значения окажется чрезвычайно различной, хотя критерий всюду однородный — увеличение или уменьшение организованности в жизни какой либо коллективности.
XIII
Теперь нам легко установить соотношение между индивидуальным и коллективным творчеством в развитии культурных форм. Если даже видимым автором книги, картины, теории, нормы является определенная личность, то действительный генезис их гораздо шире и глубже, он коренится в коллективе. В общих переживаниях социальной группы или класса для автора дано уже содержание, которое он должен организовать, и дана, конечно, самая потребность в его организации; что же касается ее приемов и способов, то они также должны соответствовать исторически сложившемуся типу явления и мышления той же коллективности, значит, опять-таки предопределяются в ее социальном существовании. Какова же роль автора? Он — организатор данного материала, а через то, в известной мере, и самой коллективности: роль достаточно важная и почетная даже без всяких ее преувеличений, порождаемых индивидуалистической иллюзией. Ее можно сравнить с ролью сборщика машинных частей в механическом производстве. Нынешний, напр., локомотив состоит из нескольких тысяч частей, крупных и мелких, которые приготовляются отдельно; и я помню случай, когда в железно-дорожные мастерские одной из крупнейших наших дорог впервые пришли в разобранном виде локомотивы «американки»: мастерские оказались не в состоянии собрать их, пришлось выписывать и монтеров из-за границы. Бесспорно, собирание живых элементов человеческого опыта — вещь более сложная и тонкая, чем собирание мертвых частей машины, — но и здесь и там тот же самый тип сотрудничества между «автором» и его бесчисленными, незаметными в его работе сотрудниками.
Впрочем, было бы неправильно понять это в том смысле, что автор, напр, художественного или научного произведения не может дать в нем нового содержания, помимо того, какое уже выработалось до него в труде и опыте его коллектива. Напротив, — каждый из членов коллектива мог дать что-нибудь новое в общую сумму этого содержания; и автор, разумеется, не составляет исключения, а в большинстве случаев та доля, которую он сам вносит, даже значительно больше, чем каждая из тех, которые внесены его безымянными сотрудниками. Особенно это очевидно в научных открытиях: когда, напр., Галилей открыл спутников Юпитера, то это было для астрономии совершенно новыми данными. Но открытием оно было не потому, что один Галилей в известный момент увидел то, чего не видели другие, — а потому, что после того всякий мог и должен был увидеть то же самое в указанных Галилеем условиях. Если бы было иначе, если бы новое содержание было «чисто-индивидуальным», т. е. существовало для одного Галилея, то оно было бы галлюцинацией или сновидением, а не открытием. На деле оно обладало объективностью, или, что то же самое, социальной значимостью[11]. А культурно-важным оно было отнюдь не потому, что вообще заключало в себе нечто новое, но потому, что серьезно затрагивало интересы общества, потому что имело влияние на его идейную и даже экономическую организацию. В ту же свою зрительную трубу Галилей впервые увидал целые десятки тысяч «неподвижных звезд», которые раньше были недоступны человеческому зрению. Но не только любые четыре из этих десятков тысяч, а и все они вместе взятые не представляли такого важного культурного факта, как четыре «медичисские», крошечные светила. Из двух конкурировавших в то время способов организации астрономического материала это новое данное наиболее гармонично укладывалось в рамки того, который назывался «системой Коперника», а не того, который назывался «системой Птолемея». А выбор одного из двух определял судьбу астрономии, науки, регулирующей и человеческий труд в его целом — своим разделением времени, — и специально такие важные его отрасли, как сельское хозяйство, а особенно мореплавание, и другие виды передвижения по естественным путям, когда только определение широты и долготы создает надежную ориентировку. Для разрешения этой последней задачи открытие Галилея кроме того непосредственно давало наилучший метод — вычисление точного времени и долготы на основе затмения спутников Юпитера; — и организация мировых торговых сношений была значительно облегчена, что ускоряло развитие буржуазного общества на месте прежнего, феодального.
Как видим, новое содержание, вносимое культурно-активной личностью в опыт коллектива, может быть очень важным. Не менее важным бывает иногда изменение методов организации того же опыта, вносимое отдельной личностью, чему примером может служить роль Коперника. Но в социальной среде происходит подбор, который принимает или отвергает новое содержание, как и новые методы, — который сохраняет их в виде «полезного открытия», или уничтожает в виде «нелепой фантазии». Да и самое открытие личность может сделать, лишь всецело опираясь на предыдущей труд и опыт своего общества. Не ясно ли, что в конце концов «автор», «творец», «гений» есть просто — точка приложения созидающих социальных сил, которые в нем концентрируются и через его сознание вырабатывают себе новые формы?