Что ответить на это? Разумеется, все возможно понять неправильно, и всем можно злоупотребить. Боевая идея относительности истины, зовущая человечество вперед, без конца и без остановки, может для некоторых стать орудием оправдания их бесхарактерности, равнодушия и бессилия. Но тот, кто поймет эту идею, поймет и то, что борясь за истину своего времени, он борется за все будущие истины, которые из нее родятся, чтобы прийти ей на смену.

Как человеческие существа, истины живут, борются, умирают. Но если человек умер, значит ли это, что он жил даром? И если умерла истина, значит ли, что она жила даром? Да, люди часто живут свой век бесплодно, или даже во вред обществу; но истины — никогда. Откупщик Лавуазье был вреден обществу и был казнен; но дело великого химика Лавуазье — его истина — осталась. Скоро умрет и она; но без нее никогда не родилась бы та новая, еще более великая, истина, которая ее заменит.

Разве можно жалеть об этом?

Приключение III: Развитие идеологий

Каким образом возникает та, — навеки объективная, — истина, которую признает и проповедует Н. Бельтов? На это отвечает созданная им теория идеологического развития.

По этой теории, основной, формулированный Марксом, закон — развитие идеологий определяется развитием производственных отношений, — дополняется другим, специальным законом: развитие идеологий совершается путем идеологических крайностей.

«Возьмите, — говорит он, — любой вопрос, напр., вопрос о деньгах. Для меркантилистов деньги были богатством par excellence: они приписывали деньгам преувеличенное, почти исключительное, значение. Люди, восставшие против меркантилистов, вступив в „противоречие“ с ними, не только исправили их исключительность, но и сами, по крайней мер наиболее рьяные из них, впали в исключительность, и именно в прямо-противоположную крайность: деньги — это просто условные знаки, сами по себе они не имеют ровно никакой стоимости. Так смотрел на деньги, напр., Юм»… И затем, указывая, что действительность, якобы, не давала объективных оснований для такого взгляда — деньги своей стоимости фактически не теряли, — Бельтов делает вывод: «Откуда же произошла исключительность взгляда Юма? Она произошла из факта борьбы, из „противоречия“ с меркантилистами. Он хотел „сделать обратное“ меркантилистам… Поэтому можно сказать…, что юмовский взгляд на деньги целиком заключается во взгляде меркантилистов, будучи его противоположностью». («К разв. монист. взгл.», стр. 167-8, passim).

По таким же точно причинам, как полагает Бельтов, английские аристократы XVII века, полемически настроенные против религиозных пуритан, увлекаются материализмом, а французские утописты XIX века, стремясь «сделать обратное» материалистам просветителям, впали в религиозность.

Бельтов чувствует, что эта теория не согласуется с чистым историческим материализмом — что новый вводимый ею закон в каждом частном случае может оказаться в противоречии с основным марксовским законом, и следовательно — ограничить его действие. Бельтов не хочет быть еретиком, и старается устранить возможность такого конфликта двух законов разными благоразумными оговорками. Он указывает, что стремление идеологов «противоречит» главным образом и сильнее всего направляется на те стороны предыдущих идеологий, которые «служат выражением самых вредных в данное время сторон отживающего строя», он уверяет, что «ни один класс не станет увлекаться такими идеями, которые противоречат его стремлениям» (стр. 172-3). Но все эти оговорки ни к чему не ведут: они немедленно опровергаются теми самыми фактическими примерами, которыми иллюстрируется теория. Если утописты расходились с просветителями, как говорит Бельтов, «собственно по вопросу общественной организации», то стоило ли им впадать в религиозность ради сомнительного удовольствия «сделать обратное» просветителям, тогда как в действительности это ослабляло революционную силу их доктрин? И еще больше — разве не явно во вред своим классовым стремлениям «увлеклись» английские аристократы материализмом, — этим глубоко-просветительным в те времена учением, — столь невыгодным для класса, опирающегося в своем господстве на грубое насилие и на невежество народных масс? Нет, два закона все-таки столкнулись, и бельтовский закон проглотил марксовский, а заодно и все благоразумные оговорки, которые оказываются только словесными, не более.

(Я специально здесь остановился на этих оговорках, потому что упустил сделать это в предыдущей моей статье, где также разбиралась данная теория — «Эмпириомонизм» III ч., стр. XXV–XXX. Читатель видит, что по существу дела тут ничего не меняется).