«Ах ты бессовестный! — воскликнул монах. — Вы только послушайте, что он говорит! Так говорит, как будто прошел уже год, а то и два, а он за давностью лет позабыл свои подлости и злодеяния! Ведь ты нынче перед самой заутреней оскорбил женщину — неужто это уже успело вылететь у тебя из головы? Где ты был перед рассветом?»
«Не знаю, — отвечал тот. — Быстро, однако ж, это до вас дошло!».
«Что правда, то правда — быстро, — подтвердил монах. — Ты, должно думать, надеялся, что коли мужа нет дома, то почтенная дама в ту же минуту раскроет тебе объятия. Хорош гусь! А еще слывет порядочным человеком! Уподобился ночным разбойникам, шляешься по чужим садам, лазаешь по деревьям! Для чего ты ночью взбираешься на дерево против окна? Или ты воображаешь, что ее целомудрие против твоего нахальства не устоит? Она питает к тебе неодолимое отвращение, а ты не унимаешься? Сколько раз она тебе это показывала, сколько раз я тебя распекал — как об стену горох! Ну так вот что я тебе скажу: до сего дня, вовсе не из любви к тебе, а снисходя к моим убедительным просьбам, она молчала о твоих проделках, но больше молчать не станет: я ей позволил, если ты опять чем-либо ей досадишь, поступить с тобой, как ей будет угодно. Что ты станешь делать, если она расскажет братьям?»
Приятель монаха, вызнав у него все, что нужно, постарался, сколько мог, успокоить его, надавал всяких обещаний, а на рассвете проник в сад, влез на дерево, через растворенное окно перебрался в комнату и с великим проворством бросился в объятия прекрасной дамы. Дама с громадным нетерпением поджидала своего возлюбленного и радостно приветствовала его. «Вот спасибо его преподобию! — воскликнула она. — Как точно показал он тебе дорогу!» Затем они долго ублажали друг дружку, ворковали, потешались над простотой пустоголового монаха, удивлялись, зачем нужны трепалки, гребни и чесалки, наслаждались и забавлялись. Поладив, они уговорились более к его преподобию не обращаться и так же весело провели еще много ночей, каковую неизреченную милость я испрашиваю у бога и для себя, и для всякой души христианской, буде она того возжелает.[123]…сорок заупокойных литургий святого Григория… — Просьба о “сорока” долженствовала служить характеристикой особливой набожности хитроумной дамы. Согласно всем тогдашним рекомендациям и церковным предписаниям, вполне достаточно было и тридцати литургий.
Новелла четвертая
Дон Феличе наставляет брата Пуччо, как, наложив на себя особого рода епитимью, можно стать блаженным; брат Пуччо накладывает на себя епитимью, а дон Феличе тем временем развлекается с его женой
Когда Филомена, окончив свой рассказ, умолкла, а Дионео в изящных выражениях одобрил как изобретательность дамы, так равно и заключительную молитву Филомены, королева улыбнулась и взглянула на Панфило.
— А теперь ты, Панфило, позабавь нас и расскажи что-нибудь веселое, — сказала она. Панфило не замедлил ответить согласием и начал так:
— Много есть на свете людей, ваше величество, которые стремятся попасть в рай, но, сами того не замечая, направляют туда других, что не так давно и произошло с одной из наших соседок, о чем вы сейчас и узнаете.
Недалеко от монастыря святого Панкратия[124]…каковую неизреченную милость я испрашиваю у бога и для себя, и для всякой души христианской, буде она того возжелает. — Подобная концовка, по-разному варьируемая, довольно часто встречается в литературе тех лет. Что касается общего содержания новеллы, то следует заметить, что мотив исповеди в целях сообщения привился в европейской литературе и позднее неоднократно использовался. жил-был, как я слышал, богатый человек по имени Пуччо ди Риньери, и был он до того набожен, что в конце концов стал послушником францисканского ордена, и с тех пор все его звали «брат Пуччо». В заработке он не нуждался, так как, кроме жены и служанки, содержать ему было некого, и, дабы утолять духовную свою жажду, он часто ходил в церковь. Неуч и болван, он только и знал, что читать молитвы, слушать проповеди, бывать у обедни, не упускал случая послушать духовное пение мирян, постился, истязал свою плоть, — ходили даже слухи, что он принадлежит к секте бичующихся. Жена его, Изабетта, бабенка еще молодая, лет двадцати восьми — тридцати, свеженькая, хорошенькая, сдобная, румяная, как яблоко, из-за святости мужа, а быть может, из-за его старости, частенько не по своей воле сидела на диете: ее ко сну клонит или же тянет с ним побаловаться, а он рассказывает ей о жизни Христа, о поучениям брата Настаджо, о плаче Магдалины и о прочем тому подобном.