Приступая к рассказу о моем знакомстве с Н. А. Некрасовым, я должна прежде вкратце сообщить, при каких обстоятельствах оно совершилось и чем было вызвано. В 1873 году, ровно тридцать лет тому назад, сын историка Устрялов предпринял издание газеты "Новое время" [Ф. Н. Устрялов издавал "Новое время" в 1872-- 1873 гг.], редакцию которой поручил довольно известному в то время поэту Н. Л. Пушкареву. В число сотрудников была приглашена и я для составления журнальных обозрений и библиографических отчетов о вновь выходящих книгах. Газета наша была очень мало известна, шла очень плохо и имела всего 1500 подписчиков, но мы не унывали и надеялись на то, что нам удастся, наконец, завоевать расположение публики. Собственно говоря, я имела мало отношений к остальным сотрудникам и знала только Устрялова и Пушка рева.
Когда я начала писать свои журнальные обозрения, то слава Некрасова была в своем зените, -- он стоял тогда во главе "Отечественных записок", и появление каждой его вещи было событием, как для критики, так и для публики. В этом году он печатал в своем журнале отдельными главами свою знаменитую, оставшуюся неоконченной, поэму "Кому на Руси жить хорошо". Когда появилась глава "Последыш", я, конечно, не могла пройти молчанием этой типичной и яркой картины прежнего помещичьего быта и написала о ней восторженный отзыв. Вскоре после того, когда я была на журфиксе у Александра Константиновича Шеллера (Михайлова тож), с которым была хорошо знакома, он вдруг сообщил мне, что Некрасову кто-то указал на мою статейку; он прочел ее и поинтересовался узнать имя автора, так как я подписывалась всего двумя буквами. Когда ему сообщили, что это пишет женщина, то он выразил желание познакомиться со мной, чем я была, конечно, очень польщена. Тем не менее так как мне неловко было явиться к поэту прямо на дом, то, может быть, наше знакомство опять не состоялось бы, если бы не случилось, несколько времени спустя, одного обстоятельства.
Дело в том, что газета наша продолжала иметь так же мало успеха, как и вначале, и наш издатель, затратив на нее большие деньги, не находил для себя возможным продолжать ее издание и стал искать на нее покупателя. Кто-то из литераторов сообщил ему, что Некрасов желает купить газету, а когда он передал об этом редактору, то тот, зная, что поэт желал познакомиться со мною, предложил мне съездить к нему и узнать, действительно ли он желает купить газету и на каких условиях? Конечно, я с восторгом ухватилась за такой прекрасный предлог ехать к Некрасову и поспешила написать ему письмо, в котором спрашивала, когда он может принять меня по делу. Вскоре я получила от него весьма любезный ответ, в котором он назначал мне день и час, когда мог принять меня, и добавил к этому, что давно уже желал познакомиться со мною [Переписка Некрасова с А. Г. Степановой-Бородиной неизвестна.]. Трудно передать словами то взволнованное состояние, в котором я ехала из Лесного на угол Литейного и Бассейной, где столько лет жил Некрасов и где он и умер. До сих пор, после тридцати лет, я помню каждую мельчайшую подробность моего свидания с ним. В первой, большой комнате, через которую камердинер провел меня в его кабинет, стоял посредине большой бильярд, что мне тотчас же бросилось в глаза. Николай Алексеевич принял меня крайне любезно и тотчас же заговорил со мною о моих фельетонах (за это время мне не раз приходилось писать о его стихах) [Имеются в виду статьи, опубликованные в газете "Новое время" (1873, NoNo 37, 61). См. вступит, заметку к воспоминаниям.] и сделал это так тонко и деликатно, точно в самом деле считал меня заправским литератором. Меня поразило и тронуло такое внимание к почти неизвестной фельетонистке весьма мало распространенной газеты, и я поспешила заметить ему, что, конечно, он-то уж вовсе не нуждается в моих похвалах. На это он серьезно и с выражением сказал мне, что напрасно я так думаю, так как его гораздо больше бранят, чем хвалят, искренняя же оценка вполне беспристрастного молодого человека, написанная с таким горячим чувством и непосредственностью, не может не тронуть глубоко человека, измученного жизнью, затравленного недругами и сознающего порой, что его талант идет на убыль. Я тогда уже понимала, что, конечно, местами столь дорогой моему сердцу и уму поэт бывает прозаичен и не всё удается ему, тем не менее автор "Русских женщин", "Коробейников" и "Кому на Руси жить хорошо" был для меня и тогда воплощением истинного поэта-гражданина, и за идею я охотно прощала ему такие ничтожные, по моему мнению, недочеты. Поэтому я начала энергично возражать ему и доказывать, что для большинства молодого поколения он все-таки остался могучим властителем наших дум. Тогда Некрасов с горечью и нескрываемым раздражением заметил, что зато старое поколение готово заживо съесть его, что ему не прощают его популярности среди молодежи и успеха его журнала. Тут только я вспомнила, по какому делу я приехала к нему, и заговорила с ним о газете. Он ответил мне неопределенно, что подумает и даст мне ответ, просил приехать еще, добавив, что ему было так приятно поговорить со свежим человеком, стоящим вне всяких литературных дрязг, сердечно простился со мной и сам пошел проводить меня до передней. После этого посещения мне пришлось еще несколько раз быть у Некрасова, и каждый раз он говорил со мною не только о литературе и о себе, но так же весьма сердечно справлялся о моей семье и о моих литературных занятиях. Помню, что когда я была у него вторично, то он спросил меня, есть ли у меня дети? Я отвечала ему, что у меня есть трехлетняя девочка, которой я часто декламирую его стихи, в особенности "Коробейников", которые она особенно любит, и, когда она хочет, чтоб я прочла ей (я всегда читала наизусть) какой-нибудь отрывок из Некрасова, она всегда говорит мне: "Мама, спой!" Стихи эти она считала песнью. Это ужасно понравилось Некрасову; и он несколько раз повторил мне: "Вот оно, детское-то определение всех выше -- "Мама, спой!", -- вот вам и высшая похвала для поэта! Значит, ваша крошка умница, и позвольте мне сделать ей подарок за то, что она так меня утешила". С этими словами он встал, взял из шкапа тот том своих сочинений (по тогд. изд. III т.), в котором были помещены "Коробейники", вручил мне его на память, причем извинился, что в данную минуту не имеет первых томов, которые все разошлись.
В другое мое посещение Некрасов, который и раньше всегда весьма подробно расспрашивал меня о том, что я пишу и перевожу, так как я тогда много переводила, узнав, что я начала переводить "La Chartreuse de Parme" Стендаля и намереваюсь написать критико-биографический очерк об этом весьма мало известном у нас писателе, предвосхитившем в этом романе у Ницше тип сверхчеловека в лице будущего картезианца, предложил мне поместить этот очерк в "Отечественных записках" [Этот очерк в "Отечественных записках" не публиковался.]. Позже, когда он узнал, что я начала эту работу и довела ее почти до половины, он сказал мне, чтоб я привезла написанное к нему в редакционный день, причем обещал познакомить меня с Плещеевым, бывшим у него, кажется, редактором литературного отдела [А. Н. Плещеев с 1872 г. являлся секретарем редакции "Отечественных записок".]. Я так и сделала и привезла ему свою рукопись, но уж виделась с ним тогда не в его кабинете, как всегда, а в большой приемной с бильярдом посредине. Здесь Николай Алексеевич представил мне нескольких из бывших тут литераторов, но я помню только двух -- Елисеева и Плещеева, с которым я и переговорила о своем деле.
Мало-помалу выяснилось, что Некрасов не купит нашей газеты, но пока все это не определилось, я продолжала бывать у него, пользуясь всяким к тому предлогом. Так как он был очень занят тогда своим журналом, то, обыкновенно, я заранее спрашивала, когда могу застать его дома. Однажды, помню, я застала его особенно мрачным, -- цензурные дела его не клеились, и он откровенно высказал мне это. Не зная, чем его утешить, я стала ему говорить, что придет время, когда все мы прочтем каждую строчку из написанного им, и даже если он не будет жив тогда, то все-таки эта мысль должна теперь поддерживать его душевную бодрость. На это он горько заметил мне, что напрасно я думаю, что каждая строчка его стихов стоит, чтоб ее читали, что он сам знает, что плохой борец и не умеет стойко стоять под грозой. Потом он мучительно сморщился и потер рукой свой большой, открытый глубокой лысиной, лоб и сказал: "Вы юны и восторженны и не знаете, сколько гадости у меня тут (показывая на лоб). Впрочем, ведь вы же слышите, -- об этом все говорят, -- что я слабый человек и способен спотыкаться". На это я, глубоко тронутая благородством такого самобичевания, тихо произнесла:
Не предали они -- они устали
Свои крест нести,
Покинул их дух гнева и печали
На полпути... [Строки из стихотворения "Медвежья охота" (1867).]
Некрасов молча взял мою руку, крепко пожал ее и произнес только: