Париж, 10 февраля 1782 г.
Уважаемая кузина! Если я только теперь, наконец, собрался написать вам, то вы должны простить это человеку, который вернулся в Париж после десятилетнего отсутствия и думает на каждому шагу, что все это он видит во сне.
Какое превращение! Я поражен до такой степени, что сам не знаю, должен ли я радостно приветствовать его или с ужасом отступить. Ошеломляющее впечатление, которое я вынес из всего, я могу выразить в двух словах: народ объявился!
Оттого ли, что мы прежде, верхом или в карете, быстро проезжали по улицам мимо него, или же он, в самом деле, не решался выходить из своих логовищ -- я не знаю, -- но, во всяком случае, мы только теперь видим народ. Он ходит по тем же дорогам, по которым ходим и мы, и не уступает нам места; он кричит и шумит в общественных местах и громким голосом говорит о свободе демократии, о республике там, где он прежде осмеливался только раскрывать рот, чтобы кричать: "Да здравствует король!" Но самое удивительное пришлось мне пережить вчера.
Распространился слух о прибытии Лафайета. В Версале еще ничего не было известно об этом, как уже парижские уличные мальчишки кричали: "Да здравствует Лафайет!" Я был с самого раннего утра в Пале-Рояле, где уже близится к концу постройка аркад, которыми герцог заменил вырубленную большую аллею, и где, -- по-видимому, будет сборный пункт умственной жизни Парижа. Кругом раздавались воодушевленные разговоры о прибытии ожидаемых героев, об окончательном освобождении Америки и о решительной победе при Иорктауне.
"Маяком свободы был пожар города!" -- крикнул какой-то человек, будто бы находившийся там в это время. "Скоро загорится и у нас!" -- воскликнул другой. "И из феодальных прав и эдиктов о налогах воздвигнем мы костер монархии!" -- радовался третий, горбатый человек с изможденным лицом Савонаролы. И все аплодировали.
Крик: "Лафайет!", как будто раздавшийся сверху, покрыл шум. На мгновение воцарилась глубокая тишина, и затем толпа ринулась ко входу, а через минуту я уже увидал человека в военной форме, которого несли сильные руки, высоко подняв над головами. Шапки взлетали на воздух, колыхались носовые платки, -- все белые флаги. Когда же, наконец, маркиза снова опустили на землю, то тысячи рук протянулись к нему. И широкие грязные лапы крепко пожимали его узкую, аристократическую руку.
Все возмутилось во мне при виде этого прикосновения. Я старался протискаться через толпу, чтобы выйти. Тогда мой взор упал на другого человека в военной форме, сидевшего рядом с Лафайетом. Мне был хорошо знаком этот резко очерченный профиль, эти глаза стального цвета и светлые, белокурые волосы. "Фридрих-Евгений!" Изумление исторгло у меня этот возглас. Но он не слышал его. Он разговаривал -- почти дружески, как мне это показалось -- с горбуном, и его загорелые щеки окрасились легким румянцем, а на тонких губах появилась улыбка. Он радовался этой встрече!..
Я не в состоянии был приветствовать старого друга и поэтому локтями проложил себе дорогу в толпе, чтобы выйти на свободу.
Когда я после того бесцельно бегал по улицам, то случайность -- или судьба? -- привела меня к дому Калиостро. Я невольно вздрогнул и взглянул наверх. Учитель стоял у открытого окна. Какая-то дьявольская улыбка, которую я никогда раньше не замечал у него, искажала его черты. Он сделал мне знак своей большой желтой рукой и позвал меня каким-то необыкновенно скрипучим голосом: "Сегодня очень резкий воздух, не правда ли, господин барон? Отправляйтесь-ка вы домой, для нежной кожи это вредно!.." И, громко засмеявшись, он с шумом захлопнул окно.