И хотя налиты были две чашки, но никто из них и не притронулся. Они остыли, забытые. Руки, и губы, и два тела мучительно так тянулись друг к другу… Поцелуи, объятия начались в столовой, сперва при свете, а потом электричество было потушено. Столовая казалась неуютной. Перешли, словно спасаясь от кого-то, и может быть, от самих себя, в гостиную. Ничего не видя, кроме охватившей их страсти, и еще потому, что было темно, Мата-Гей и Адриан натыкались на мебель и, производя шум, замирали, как два испуганных подростка… Поцелуй, длительный, тягучий… новые поцелуи… В изнеможении добрались они до дивана, открывшего им свои мягкие удобные объятия… Потом, через несколько минут, а может, и целую вечность, не помнили оба, как очутились в спальне…
Он уходил на рассвете. Мата-Гей, воздушная, просвечивающаяся вся сквозь тонкий батист, провожала его через всю квартиру. Это длилось, по крайней мере, полчаса. Не было ни воли, ни желания оторваться друг от друга. И когда он нерешительно открыл дверь на лестницу, Мата-Гей хищно, шаловливым движением захлопнула ее…
Вот он ушел. Она бросила ему вниз, в пролет лестницы:
— Жду к восьми!..
Спустившись еще ниже, он услышал:
— Я буду на балконе…
Он шел по улице, пустынной, сизо-холодной, и в этой сизо-холодной дымке видел на высоте четвертого этажа, словно повисшую в воздухе, призрачную фигуру Мата-Гей, махавшей ему платком.
Для него это было ново, свежо, молодо, и он был растроган и умилен. Как хорошо иногда не быть королем. Такая сентиментальная картинка разве возможна была бы в Бокате, где за каждым шагом Его Величества следили сотни глаз — и доброжелательных, и завистливых. И добрых, и злых, но одинаково назойливых.
Хотелось идти все вперед и вперед, и чем дальше, тем больше бодрости вливалось и в душу, и в тело, и ясней, отчетливей работала голова.
Так вернулся к себе в Пасси. Но лечь и забыться — нечего было и думать. Наоборот, хотелось движения, хотелось ощущать себя, свою здоровую молодость…