Но в Петербурге жизнь синеокой Барб была, как говорят, без сучка без задоринки. Мало выезжала, еще меньше принимала у себя и, зная свою наклонность к полноте, придерживалась темных, гладких платьев.

Вот и сейчас, беседуя с глазу на глаз с аббатом в гостиной средь китайских ваз, старинных картин в потускневших рамах и светлой людовиковской мебели с золочеными ножками и подлокотниками, переходящими в головы грифов, княжна — в черном платье. Это скрадывает пышность форм, сообщая всей фигуре что-то монашеское.

В большие зеркальные окна струится погасающий майский день. И все так спокойно и мягко. Солнце загорается бликами на большой, стоящей у окна голубой вазе, обвитой страшным драконом, зажигает теплые, трепетные искорки на орнаментном золоте широких массивных рам с потемневшими холстами.

— Вы скоро уезжаете, аббат?

— Через две, самое позднее — три недели я должен быть в Риме.

— Должны?

— Меня зовут дела исключительной важности. Я и вам, княжна, советую поспешить… иначе…

— Иначе? — подхватила Барб.

Манега, спохватившись, закусил губы.

— Может что-нибудь случиться? — с тревогой спросила княжна.