Удобнее всего было бежать прямо из госпиталя. Поэтому мы стали принимать все меры к тому, чтобы здесь о нас создалось мнение как о тяжело больных. Добиться этого было не трудно, так как из последнего побега мы вышли изрядно потрепанными. Обмороженные ноги и руки распухли, а у Исаченко вдобавок появилась сильная экзема.
Врачи относились к нам по-своему внимательно. Их было двое. Главный врач, старый пропойца, от которого постоянно разило спиртом, собственно к лечению больных имел очень малое касательство, а ведал административной частью госпиталя. Но так как больных было немного и административные функции при небольшом хозяйстве госпиталя с успехом выполнял завхоз, то старик-доктор ограничивался тем, что по утрам проверял больных. Пощупает пульс, произнесет многозначительное «гм» и пройдет к следующему больному. Послушает, не вынимая трубки изо рта, сердце через халат, а иногда и через одеяло, которым укрыт больной, и бросит сестре:
— Поставьте клизму.
Возле наших коек он задерживался, садился на стул и начинал расспрашивать, но не о самочувствии, а о пребывании у немцев. Каждый раз он задавал один и тот же вопрос:
— А правда ли, что немцы пиво пить перестали?
Доктору обыкновенно отвечал Борисюк, почти всегда на немецком языке, и доктору это нравилось.
Окончив свои расспросы, старик вставал со стула, приветливо кивал нам головой и отправлялся дальше, пыхтя трубкой.
Часов в одиннадцать утра делал обход хирург. Придет, похлопает Петровского по спине, посмотрит конечности, покажет сестре, как правильно наложить бинт, обругает ее «старой девой» — и был таков.
Мы не имели никаких оснований жаловаться на врачей, ибо они исполняли все точно, пунктуально, по часам. К тому же и в наши планы не входило слишком быстро выздоравливать.
За окном бушевала февральская непогода, далеко от нас отстояла линия фронтов, позади остались ужасы Калиша и Стрелкова, а мы в тепле, сытые, в абсолютном покое проводили свои дни.