Ясно было, что на хлеб рассчитывать в ближайшие часы нечего. Шли молча, подавленные, сумрачные. Тщательно выбирали тропинки. Ведь у нас не было никакой уверенности в том, что мы не плутаем по лесу, пересекая его в нужном направлении. Двигались мы механически, едва переставляя ноги, ни о чем не думая и ни на что не надеясь.

Мы уже давно не имели маковой росинки во рту, ослабели, во всем теле ощущали боль; нами владела одна неотступная мысль — о еде.

Неожиданно увидели на опушке сторожку. Не доходя до нее ста пятидесяти — двухсот шагов, наткнулись на спящего на земле оборванного, заросшего человека. Мы не заметили бы его совсем, если бы в своем стремительном движении к сторожке, к огоньку, мелькнувшему в непроглядной темноте, Петровский едва не упал, споткнувшись. Оказалось, он зацепился за спавшего на земле человека, который испуганно вскочил и бросился в сторону от нас. Петровский в три прыжка нагнал его, схватил за шиворот и, зажав ему рукой рот, спросил на ломаном польском языке:

— Кто ты такой?

Ответ последовал на великолепном русском наречии:

— Я не из здешних мест.

Изумленный Петровский выпустил его и стал вглядываться в нашего пленника.

— Да ты, брат, толком говори, откуда ты?

Я рванул Петровского за руку и сердито сказал:

— Чего ты орешь, ведь услышат. Вернемся-ка обратно в лес да расспросим его там, откуда взялся.