О ком, о чем он молится -- не знаю я... Но я чувствую, что и на мою душу спустилось бы благоговейное спокойствие, если бы я умел молиться моему Богу...

Кончил Мустафа молиться и вышел из избы. Бледный рассвет глядел в окна, а из сумрака утра все еще неслась чуждая мне, непонятная молитва муэдзина...

Два дня мы с Мустафой ходили по хатам башкир и выясняли "кормовое довольствие" до сих пор не известных мне молчаливых и спокойных, голодных людей. Обошли хат тридцать, опросили всех, и я занес в ведомости имена неизвестных мне мужчин, женщин, стариков, детей. Заполнил я каждую клеточку то цифрами, то крылатыми словами: "нет", "не имеет", "не родилось", "пала лошадь от голодухи", "продал овец" и т. д., и т. п.

А потом мы, прозябшие и сами голодные, вернулись в хату сельского старосты поздно вечером и принялись отогревать себя чаем.

-- Вся работа кончал? -- спросил меня Мустафа, ломая русскую речь.

-- Все кончил... завтра надо ехать в Разбахтино, -- отвечал я.

Усмехнулся Мустафа в углы своих бледных губ и сказал:

-- Пиши... пиши... волость бить (ведь) все писарь пишет... а башкир умирает... умирает... ульган, значит, по-нашему...

-- Умирает? -- спросил я, и это слово сорвалось с языка как-то нерешительно, как будто стыдно мне было произнести его.

-- Ульган, -- повторил башкир.