– Намия, моя девочка, ты не умрешь, не умрешь! – выкрикивала тетка.

Намия, истомленная усилием, какое она сделала, чтобы произнести свою речь, несколько минут лежала молча, потом начала тихо и жалобно стонать. Этого почти невозможно было вынести, и я готов был убежать из комнаты, заткнуть уши, спрятаться в подушки, только бы не слышать этого тихого, но в сердце впивающегося стона. Страдала ли она нестерпимо, или страшно ей было расставаться с жизнью, но она продолжала стонать, однообразным голосом, без слов, без определенного звука, устремив глаза в потолок и приоткрыв рот, как брошенная на песке рыба. Но внезапно стон прекратился, Намия словно еще раз очнулась, еще раз посмотрела на нас, и мне показалось, что она слабо улыбнулась именно мне. Потом она произнесла, и это были ее последние слова:

– Мы должны принести в жертву Эскулапию петуха...

Еще через минуту язык, по-видимому, перестал повиноваться девочке, она затряслась, стала биться на постели, хотя раньше не в силах была пошевелиться, стала рвать тунику на груди, как если бы задыхалась, ее глаза расширились, и, с глухим стоном, с хрипом, она как-то вся запрокинулась. Мы бросились к самой постели, кто целовал ее одеяло, кто пытался ее поддержать, кто просто рыдал, прижавшись головой к ее подушке. Только отец Никодим произносил какие-то слова своих молитв, но я оттолкнул его, не говоря ни слова, от постели и упал подле нее на колени.

От слез, застилавших мои глаза, я больше ничего не видел. А когда я взглянул снова на маленькую Намию, она уже была неподвижна, и было на ее лице то выражение прекратившихся страданий, какое дает благая Просерпина, обрезая волос на голове обреченного на смерть.

Несколько мгновений в комнате, которая сразу показалась пустой, хотя была наполнена людьми, слышались только рыдания тетки да всхлипывания рабынь, считавших долгом плакать погромче, но вдруг дядя, вспомнив старинный обычай и овладев собой, обратился к умершей с троекратным возгласом, тотчас подхваченным некоторыми из присутствующих:

– Намия! Намия! Намия!

Но ответа уже не было.

VI

Уныло стало в доме Тибуртина после смерти маленькой Намии. Никогда я не думал, что так любили девочку и дядя, который, казалось, не обращал на нее внимания, и тетка, которая, казалось, всегда была занята только денежными расчетами. Оба они предавались печали неутешной, и если тетка рыдала, как самая добросовестная плакальщица, то еще тягостней было видеть отчаяние сенатора, целые дни проводившего в каком-то окаменении, не желавшего ни с кем и ни о чем говорить, сразу постаревшего на много лет. Только неизменная, как сушеная рыба, Аттузия довольствовалась тем, что подымала глаза вверх и повторяла: «Что Бог дал, то он вправе и взять».