Мамед сердито посмотрел на плотно захлопнувшуюся дверь.

-- Что-то уж очень важен стал наш векиль-баши! Восемь лет его знаю -- никогда он не был горд и беспечен. Ты, как овца, не думаешь об опасности, веришь судьбе, как пастуху, она же -- волк в овчарне.

-- Смотри, как уверовал в англичан, до жестокости!.. А, Мамед? Ведь знает, что я вправду по делу прошусь, -- нет, уперся на своем.

-- Солдат домашних дел не ценит! Прилепился к нашей бродячей жизни. А должен бы знать, что не строят караван на месте стоянки крепкого жилища.

-- Верно! Родной дом -- великое дело! Вот мы пустили к себе в дом чужих распоряжаться, да и не знаем, как разделаться.

-- Тише ты, Ибрагим-Заде? Услышит такие речи, голову снимет. Горяч наш векиль-баши! Помнишь, в Исфагани сам веревку по приказу командира на шею набрасывал.

-- Ну, я ему так не дамся! За меня тут и заступник найдется.

-- Тсс! Тише!

III

Не восхищались только лошади. Лошади были утомлены жарой и ожиданием. Гнедая длинная кобыла Эддингтона вырывала повод из рук старика Мамеда и клала голову на холку соседки, Эдвардсовой полукровки. Не восхищались, впрочем, и солдаты конвоя. Они, как и лошади, с тоской смотрели на пруд, полный родниковых вод, серебрившийся, словно кусок льда, в травяной желтой раме. Над прудом навис отвесный хребет, гладкий и тяжкий, прикрытый бурой травой. Бурая трава, за десять верст игравшая шелками, пробивалась сквозь крепкую породу с сухим ожесточением. Трава, непобедимая, как преступление, раздавалась, однако, перед тремя выбитыми в подножии хребта огромными нишами, похожими на складень. Три каменные комнаты -- ровесницы пирамидам -- безразлично раскрывали свое серо-аспидное лоно взорам зевак.