Суета на станции росла. Пробежал служащий, тяжело дыша, он тащил на бегу всю тяжесть ночи, которая медленно, еле заметно сползала с вещей, грохала цепями, вздыхала, холодела.

-- Должно быть, скоро поедем, -- сказал Яша. -- Я в Москве всего три месяца прожил, а уж так привык. За два дня в Тамбове до смерти надоело, провинция!

Стрельцов смутно почувствовал, что дальнейшее Яшу не интересовало. И мгновенно поток мыслей, пробивавшийся из стоящего моря прошлого в эту живую и тревожную ночь, остановился. И как у плотины скапливается пена, из которой выбиваются обломки досок, щепки, ветви, все, что успела захватить река, -- так на границе воплощения в слово закипели воспоминания, невыполненные намерения, разрушенные мечтания. Он хотел быть инженером, писателем, путешественником, -- но не жить с семьей, прославиться с ранних лет, как Киплинг. И Яша, практический Яша Шафир, с четырнадцати лет толкавшийся по редакциям и расписывавшийся в гонорарных ведомостях, душевно глуховатый от самоуверенности, почуял в перерыве беседы то, что волновало собеседника, и, по склонности выражаться укороченно и точно, сказал:

-- "Уже девятнадцать лет, и ничего не сделано для бессмертия!"

Виктор растроганно заметил:

-- С вами не раскаешься в откровенности.

Они погуляли еще. Ночная усталость зудом разъедала их кости -- тем зудом, который гонит сон от изнемогшего тела. Полоска водянистой зелени возникла на горизонте и растекалась ввысь. Ночь легчала, прозрачнела, тьма, как осадок насыщенного раствора, сгущалась на земле черными вещами: паровозом, вагонами, столбами. Предвосхищая время и помня успех предыдущей реплики, Яша Шафир продекламировал:

-- "Я белое утро в лицо узнаю".

-- Это Пастернак!

-- Начинаю вас уважать! -- сказал Яша. И, помолчав, спросил: -- А кто ваш любимый поэт из старых?