Михаил Михайлович принуждал себя разглагольствовать. Бродин молча возился у тренога, намереваясь снять приготовление саранчи к лёту. Она, еще неловкими, но уже длинными прыжками, взбиралась по сучьям и ветвям тополей все выше и выше. Солнце властно сушило землю, сушило звонкие крылья, насекомые приобретали янтарный оттенок. Личинки, сбившиеся в кулиги во время дождя, сидевшие под защитой, теперь не отставали от взрослых, только что облинявших, покинувших личиночную одежду, и бодро выползали на широкий свет разыгравшегося дня. На черной земле двора от травы оставались одни стебельки и огрызки, но он снова зазеленел и зажелтел, и тусклое солнце отразилось на живом покрове. Это уже не была та, плотно сбитая масса, которую жгли в полях, это были последние партии, раздробленные, разбитые отряды. Урон, который нанесла саранче двухнедельная борьба нескольких сот человек, был несомненен, хотя и трудно определим с точностью. Об этом и повествовал Крейслер обманутому мужу теплыми предупредительными словами, круглыми оборотами и все оглядывался: может быть, кто-нибудь из зевак набредет на них. Красное лицо Осипа Александровича хранило скучное выражение внимания тому, что предстояло делать. Он вертел объектив, перетаскивал аппарат, искал какую-то точку.

-- Снимать ее трудно: мимикрия, подражание среде, -- говорил Крейслер.

-- Надо, однако, позвать Славку. Мешают только, -- проворчал Бродин, ушел, виляя задом. На круглой его спине пиджак морщился горестно.

К вечеру два огромных скопления, как два облака, лётной саранчи, выросшей в непроходимых карасунских трущобах, пронеслись над заводом, как в прошлом году осенью. Они направлялись на пустынную Персию, может быть, по следам прошедшего дождя в поисках влаги и пищи, может быть, в исконное гнездилище в зарослях озера Бей.

А ночью Крейслер не спал. В двенадцать часов, как всегда, прекратила работу динамо-машина, об эту пору обычно он видел бы второй сон, но спокойный сон увезла с собой жена. Он посидел в темноте, но и она никак не напомнила о засыпании. Михаил Михайлович зажег свечку и принялся за обработку записей. Он уже давно решил написать статью в энтомологический журнал. Но в попытки составлять слова и фразы врывались неплодные мысли об Онуфрии Ипатыче, жене, Муханове. На пламя свечи налетали неведомые ночные бабочки, мягко шлепались о бумагу, изувеченные огнем. Из темноты доносились редкие крики ночных птиц, вой шакалов, шорохи спящей земли. И вдруг, почти под самым окном, Михаил Михайлович услыхал встревоженную ругань мужских голосов. В освещенном поле у окна мелькнул бежавший откуда-то человек. За ним, бряцая оружием, протопал милиционер, успевший крикнуть: "Поджигает, товарищ заведующий!" Крейслер взял браунинг и вышел во двор. Голоса приближались из темноты. Речи перебивались тяжелым дыханием.

-- Будешь поджигать! А еще борода до пупа.

Крейслер узнал голос помощника пана Вильского. Уже отовсюду бежали люди, пан Вильский в белом халате с фонарем колыхался, приближаясь, Степанида ахала за спиной. Милиционер, задыхаясь, рассказал, что заметил странную возню у двери одного из сараев, где были сложены бензиновые бидоны, аппараты "Вермореля" и всякая истребительная снасть. Он подошел и увидел, что кто-то разжигает костер у самого порога.

-- О, курва несчастная! Это же Маракушев! -- воскликнул пан Вильский, подымая фонарь к растрепанным седым волосам поджигателя.

-- Как же так, старик? За сахарок-то благодарил, как дитя радовался, а теперь... -- Крейслер замялся, он не умел чинить допросов.

Старик криво усмехнулся.