— Не скрывай от меня, Сереженька — заговорила она певуче. — Не вышло ли у тебя истории какой у Загогулиных? Больно уж ты рано вернулся оттуда; там, поди, только теперь самый разгар танцев-то! Не скрывай от меня, Сереженька! Уж не Варюшенька ли Загогулина обидела тебя чем, а? Ведь я знаю, всё знаю! Вижу, что у тебя по ней сердечко болит! Так ведь? Она, може, какому другому кавалеру предпочтение оказала? Да? А ты ну, конечно, человек молодой да горячий: «фырк фырк», шапку в охапку да в дверь. Так? Варюшенька-то, може, офицеру какому из новоприбывших предпочтение своё оказала; женский пол ух как до сабель-шпор падок! Ну, а ваш брат чиновничек небольшой, тоже известно с амбицией: мы, дескать перед офицерами в грязь лицом не ударим, мы, дескать и сами с усами! Футы, нуты! Да?
Дарья Панкратьевна хотела было ласково улыбнуться, но внезапно побледнела и глядела на сына как бы с недоумением и даже с испугом, так как Сергей Петрович поднялся при последних словах матери в сильнейшем волнении.
— С балу-то я, маменька, вернулся, это верно, — прошептал он, вздрагивая, — но что касается Варюшенькиного предпочтения, то я на него плюю! Да-с, плюю и даже не извиняюсь! И что касается офицеров тоже, то прошу вас маменька глаза мне ими не колоть. Нечего-с! Мы и сами не хуже их и, быть может, в скором времени им себя покажем. Покажем, маменька, покажем, покажем!
Последние слова Сергей Петрович даже выкрикивал, волнуясь и притопывая ногою. Но он внезапно замолчал, увидев ошеломлённое и огорчённое лицо матери.
— Маменька, — прошептал он, становясь пред старушкой на колени и ловя её руки, — маменька, простите меня, самолюбца проклятого, огорчил я вас и обидел, и всё потому, что у меня дела по горло, а вы ко мне с расспросами пристаёте; простите меня, маменька!
Глаза Дарьи Панкратьевны сразу повеселели.
— Ох, сынок, да неужто же у тебя с офицерами ничего не вышло? — спросила она всё ещё с недоумением на лице. — А я думала-думала, гадала-гадала. Вижу, ты пришёл рано и всё по комнате бегаешь и всё стонешь, слышу! Я даже карты раскладывала, и всё тебе скверно выходило: туз пиковый прямо на сердце твоё упал, и в доме червонном тебя хлопоты пиковые ожидали. И всё пики, и всё пики! Я даже расплакалась. Терпеть я не могу пиковой природы!
Сергей Петрович поцеловал руки матери. Он хотел было что-то сказать, но Дарья Панкратьевна перебила его.
— И всё это оттого, Сереженька, — снова заговорила она, — оттого беспокоюсь я, потому что вижу, больно уж вы с Кремнём офицеров невзлюбили. И всё из-за дам! До прихода ихнего вы и сами были первыми кавалерами, и теперь, конечно, вам обидно. Но что делать, смириться надо! Вы — люди маленькие, а офицер всегда первым танцором и первым кавалером был, есть и будет. Не перебивай, Сереженька! Да. Когда я молодая была, был у меня офицер знакомый с фамилией громкой такой. Пантюхиным его звали. Его ещё убили где-то: не то в траншее, не то в трактире. Путать я теперь слова-то эти стала, которые помудреней. Так вот офицер этот самый, бывало, усищи свои закрутит, шпорой брякнет, да и скажет: «У меня на каждом волоске усов по исправничихе сидит!» И что же ты думаешь? Ведь сидели, убей меня Бог, сидели! Не поверишь ли, и из нашего города он тоже исправничиху увёз! Да. Только, по счастию, на первой станции бросил её. Эта исправничиха-то, по правде сказать, женщина сырая была, не так уж чтоб молодая! Видно, для офицерского призванья не стоящая!
Дарья Панкратьевна рассмеялась, любовно сияя сыну глазами. Сергей Петрович развеселился тоже.