Суздальцев рванулся с места; внезапная мысль, как молния, осветила царивший в его голове хаос. Суздальцеву стало ясно, что жена его ему изменила, изменила глупо, без любви, без желания, подчиняясь почему-то чужой воле. Игнатием Николаичем овладело бешенство; ему хотелось вломиться в беседку и измять, исковеркать, превратить в прах того, чья воля тяготела над его женою, кто одним взглядом уничтожил его трехлетний труд и вернул Ольгу Сергеевну к старому, к грешному, к этому прошлому, будь оно проклято! Но Суздальцев удержался. Он решил помедлить, подумать, взвесить и сообразить все; пошатываясь, он тихо пошёл вон из сада. У калитки Суздальцев внезапно упал, точно его ноги подрезали сзади косою; его холщовая фуражка слетела с головы; он почувствовал ломоту в коленях и стреляющую боль близ поясницы.

Несколько минут Суздальцев просидел в таком положении, растерявшись и испугавшись этих внезапных болей. Наконец он оправился, вышел из сада и, отыскав караульщика, приказал ему заседлать лошадь. Через несколько минут лошадь была готова. Игнатий Николаич сел в седло и несколько овладел собою.

— Передай барыне, — сказал он караульщику, — что я остался ночевать на мельнице; дело, мол, неотложное есть; да не говори, что я сам приезжал: работника, скажи, присылал! Слышишь?

Суздальцев тронул лошадь.

Он спустился с холма, обогнул овраг и лугами подъехал к речке. Здесь он стреножил лошадь и лёг на берегу. Ему хотелось хладнокровно обсудить своё положение и что-либо предпринять, но он не мог разобраться в разнородных чувствах, волновавших его сердце, и при одном воспоминание о случайно подслушанном им разговоре, голову его наполнял туман. Суздальцев думал о жене: «Человек не машина, и изломанную душу не починишь. Я надеялся возродить Олю к новой жизни, вырвал её из омута и работал с нею бок о бок три года. Я показал ей прелести полезного труда и семейной жизни и думал, что перевоспитал её. Но я ошибался. Оперетка и вся расписная мерзость сцены тяготела над нею всё это время и не выпускала её из своих когтей; она, как зараза, отравила её кровь и отняла её волю. Олю погубила та самая замечательная мягкость характера, которая мне так правилась в ней». Суздальцев вспомнил Тирольского и пришёл в дикую ярость. Он заходил по берегу, со стоном ломая руки. Чисто физическая боль рвала его сердце, и Игнатий Николаич сознавал, что эта боль не затихнет, пока не выльются наружу те чувства, которые переполняют его душу. Внезапно Суздальцеву пришло в голову вернуться домой, убить Тирольского и сжечь всю усадьбу, чтобы ни один пенёк не напоминал ему об его постыдном поражении. Но он воздержался и снова лёг на траву. Он долго лежал так на берегу, бесцельно глядя на голубую поверхность тихой речки. Им овладело оцепенение. Он лежал и думал: «Женщина — это инструмент, на котором каждый может наигрывать все, что ему угодно. Я играю на нем «марш рабочих», а другой скабрёзную шансонетку. И женщина вторит и тому, и другому с одинаковым наслаждением!»

— Какое скотство! Какая обида! Какая горечь! — восклицал он, стискивая кулаки.

В лугах было темно. Бледный серп луны зарылся в тучи, и только расплывчатое серебристое пятно обличало его присутствие на небе. Где-то далеко уныло куковала кукушка. Неясный шёпот стоял в росистой траве, точно сонные травы шептали друг другу о тёмных безднах и светлых высях души человеческой, шептались и содрогались в горьком недоумении.

Суздальцев вернулся в усадьбу на рассвете, бледный, с измученным лицом. Он прошёл к себе в кабинет и написал следующую записку:

«Милый доктор, приезжайте сегодня к утреннему чаю. Ваше присутствие будет необходимо. Ольге Сергеевне скажите, что завернули мимоездом. Ваш Суздальцев».

Эту записку он отправил с кучером к земскому врачу и затем тихонько прошёл в спальню жены.