Епифорка поправил под головой полушубок, ворочаясь от неотвязных дум и тупой боли.
Да. Все эти мелкие кражи совершены им в последние три года, когда он начал прихварывать и покашливать, когда его стала попугивать голодная старость, и мысли о приобретении лошади забеспокоили его сильнее.
Все эти кражи совершались с промежутками, отчасти забывались и мало волновали Епифорку, а теперь они соединены воедино в шершавой лошадёнке с раздутым от соломы животом и выдавшимися так, что хоть считай, рёбрами.
И эта лошадь будет вечно стоять перед глазами Епифорки и мучить его совесть, как живой укор, как какой-то сундук с воровской клажей.
И когда Епифорка напьётся пьян, он будет колотить её чем попало, с озверением, чтобы выбить из её раздутого живота и илпатьевские слеги, и Ванькины почти новые шаровары, и Дунькин фартук. А лошадь будет понуро стоять под побоями и с недоумением хлопать глазами.
Епифорка завозился па печке и с ненавистью подумал о лошади: «И чего я нашёл в ней хорошего? Одер, а не лошадь! Прямо сказать махан!»
Он брезгливо двинул губами.
Однако Епифорка решил, что всё-таки её следует попоить. Теперь самое время. Есть уже часа четыре, как он вернулся с базара; месяц глядит уже во второе окно его хатки.
Епифорка сидел на печке, обувал валенки, чесал затылок и думал. И кормить эту лошадь ему придётся краденым. Ещё до её покупки он натаскал понемножку, потихоньку, по охапкам у соседей и у кого попало просяной и овсяной соломы, как сурок, припрятывая её на чердаке!
Епифорка понуро вышел на двор. На дворе было тихо. Месяц стоял в небе и заливал серебряную кровлю избёнки синеватым сияньем. Епифорка пошёл к хлеву, но Арапка не подбежал, как всегда, поласкаться о колени хозяина. Епифорка отворил хлев, но лошади там не было.